землю «благоустройство» конца девятнадцатого века, называемое в художественной среде не иначе как кошмарным пражским холокостом. Я вынужден был ходить туда снова и снова, подгоняемый сочувствием к исчезнувшим домам и своеобразной ностальгией, влюбленностью в ушедшие времена, стать современником которых мне не довелось.

Постоянно углублявшийся интерес к Средневековью мало отражался на моих университетских успехах. Меня занимала повседневная жизнь горожан, занимали самые обыденные вещи – церковное причастие, воспитание детей, возможность путешествовать, покупка одежды и еды, отношения между соседями и житье под одной крышей с домашними животными. В хрониках я разыскивал свидетельства о том, что именно люди Средних веков полагали прекрасным, а что – отвратительным, как понимали они цель своего прихода в этот мир, как чувствовали себя в своем городе, на своей рыночной площади или улице, как жилось им в двухэтажных деревянных или каменных домах с остроугольными фронтонами, тонкими печными трубами и узкими, словно рукав, садиками.

Моя манера учиться никому не нравилась. Экзамены я сдавал плохо; я принадлежал к числу тех, кто изо всех сил пытается справиться с заданием, но, поскольку его интересы лежат в иной области, чувствует, как все валится у него из рук, и понимает, что не умеет объяснить свои промахи. Мне не удавалось удержать в памяти необходимые даты и события, на которые опирается историография, я не находил в этом смысла. В том, что преподавали нам как историю, мне виделись лишь перечни политических решений и их последствий, списки феодальных родов и статистика войн, которые они вели. Я же искал иную – живую – историю, искал время-пространство, где я мог бы ориентироваться столь же легко, как в своем каждодневном существовании. Что общего имеют с этим какие-то короли или битвы? Что связывает их со мной? Да, вот куда направлял меня мой интерес. Я пытался отыскать такую историографию, которая изучала бы людей, не имеющих имени, то есть таких, как я. Я искал историю самого себя, безымянного и подневольного представителя рода человеческого.

Университету нечего было мне дать, и это обстоятельство, как ни странно, примирило меня с ним. Я знал, что при определенных обстоятельствах могу доучиться и получить бумагу, скрепленную печатью. Я хорошо представлял себе скучную работу, которую стану выполнять в том или ином месте (а ходить на службу обязан был каждый), но надеялся, что мне все-таки удастся посвятить себя любимому делу. Спокойная тихая жизнь без больших амбиций и вытекающих из них разочарований.

Но тут времена изменились. Моя скорбная страна преобразилась, теперь вокруг простиралась другая Европа, а вокруг Европы – другой мир.

Не то чтобы я был совсем уж безымянным. Сегодня это роли не играет, но тогда фамилия была неотъемлемым фактором, формирующим человеческую личность, и она могла звучать, например, так: Швах. И это была моя фамилия.

VI

Я отворяю дом, что «У сирены»

Я отворяю и «У трех оленей»

А кто-то стоит в темном коридоре и выкликает одно имя за другим.

[К.ШИКТАНЦ]

Внезапная свобода застигла меня врасплох. Ездить на заграничные стажировки, учиться по ранее недоступным источникам, самому составлять учебные планы – все это привело моих однокашников в восторг, который я не разделял. Они поймали попутный ветер и бесстрашно подняли паруса смелости и предприимчивости, не опасаясь переломать себе мачты. Комнатка в Просеке, которую я снимал, давала мне возможность хорошенько сосредоточиться, но делал я это редко. Большую часть суток я посвящал занятию, от наук далекому: мечтательным размышлениям о годах, предшествовавших наступлению нового времени, годах, когда человек с самого рождения занимал в обществе определенное место, вся ответственность за течение его жизни лежала на плечах ленного владетеля, хозяина и Господа, а сам он следил лишь за тем, чтобы не согрешить. У меня не было причины отплясывать вместе с прочими ритуальные пляски: не то чтобы окончившие курс без сдачи выпускных экзаменов специалисты по марксизму раздражали меня, просто я не хотел иметь с ними ничего общего. Яркое солнце вынырнуло из-за туч слишком уж быстро, оно слепило глаза и гнало обратно в привычные темные щели прошлого.

Однажды незадолго до прихода весны я в актовом зале факультета прослушал лекцию о значении Ветхого Завета для человечества, переходящего из второго в третье тысячелетие, которую читал некий отец Флориан, втайне рукоположенный за границей священник из храма Девы Марии на Слупи, известный знаток средневековой теологии. Что до образованности, то равных ему в Праге не было. Его выступление, особенно мысль о необходимости изменить свое отношение к ключевым понятиям, таким, как преступление и наказание, настолько меня заинтересовало, что я стал усердно посещать его семинар по христианской этике. Вскоре я уже зачастил в гости к отцу Флориану, начал брать у него книги и с горячностью обсуждать прочитанное. Я верил, что начинаю верить в Бога. Я был убежден, что Он милостиво ниспослал мне учителя, потерянного мною в лице старого историка Нетршеска.

Следующее лето я провел в Праге, чтобы быть рядом с Флорианом, я слушал его и пытался с ним спорить, потому что он – как чуткий педагог – ожидал этого от своих учеников. Он хвалил меня. Говорил, что ни один студент не задает таких вопросов, ни один не ощущает такого недовольства мировым устройством; ни один не обладает моей решимостью отречься от света. Он шлифовал на мне свое остроумие, частенько защищая грехи мирян от моих пуританских наскоков. Я втайне принялся мечтать о том, чтобы Флориан предложил мне изучать богословие. Сам я не решился бы озвучить свою мысль, да и дома не мог заикнуться об этом, потому что мать сочла бы меня сумасшедшим. Однако Флориан был наблюдателен. Спустя несколько недель он обмолвился, что из меня, пожалуй, получился бы священник, и этого намека хватило. Я начал готовиться к новому курсу наук, и учитель подготавливал меня к собеседованию. В скором времени выяснилось то, в чем прежде я никак не решался признаться: что я некрещеный. Требовалось это исправить, причем как можно быстрее. Мы договорились, что он сам окрестит меня, а произойдет это двадцать четвертого сентября, в день святого Яромира, когда у моего отца именины. Я хотел помириться с ним и попросить присутствовать на церемонии. Я знал, что это будет самый тяжелый и самый убедительный экзамен, свидетельствующий о моей готовности стать священником.

Я написал отцу только через месяц. Я осмелился на это, когда до крещения осталась всего одна неделя. Отнеся письмо на почту, я пошел похвастаться этим настоятелю, но того не оказалось дома. После обеда мне позвонил один из его учеников – из больницы на Карловой площади. Он рассказал, что кто-то забрался в храм Девы Марии, чтобы украсть алтарный образ и готическую статую Мадонны, но неожиданно наткнулся на священника, который молился в сумраке храма и, сам о том не подозревая, помешал грабителю. Тот ударил отца Флориана железным прутом, которым взломал дверь храма, и разбил ему голову. Врачи не теряют надежды, которая, впрочем, хуже вести о смерти: отец Флориан выживет, но до конца своих дней не отслужит больше ни единой мессы, не произнесет ни единого разумного слова.

Я поспешил на почту и попросил вернуть мое письмо. Наверное, я выглядел ужасающе, потому что мне отдали его без звука. Я вырвал его из рук служащей и прямо у нее на глазах, в которых читалось изумление, изодрал в клочки. Так закончилась моя попытка сблизиться с отцом.

На факультете я появился еще только раз – чтобы окончательно свести счеты с учебой. Начатую дипломную работу не дописал, выпускные экзамены проигнорировал. В деканате настаивали на том, чтобы указать в моей зачетке хотя бы восемь семестров, которые я прослушал. Я согласился, равнодушно пожав плечами. Выйдя из университета, направился на мост Манеса. Там я глотнул свежего воздуха и устремил взгляд на собор. Потом достал из кармана зачетку и бросил ее за перила. Она была легкая, несколько переплетенных вместе исписанных страничек с печатями, вот и все. Четыре года учебы. Какое-то время она порхала в воздухе, прежде чем, распластавшись, лечь на воду. Чтиво для рыб.

Вместе с интересом к продолжению учебы испарились и остатки интереса к светской жизни, все мне опротивело. Желая убежать от собственных мыслей, я бродил по городу – от Тешнова к Вытони и от Боишти[13] к Жофину[14] – и сквозь черную вуаль меланхолии рассматривал столицу, то, что определяет и составляет ее телесное существо: ее дома. В Новом Городе все церковные постройки старинные, а все светские – новые, ратуша – это исключение, подтверждающее правило. В храмы я в то время не заглядывал, хорошо уяснив себе, что ни один из жилых домов не может сравниться с церковью; если старинные здания, хрупкие и уязвимые редкостные экспонаты, обладают огромной ценностью и делают Прагу Прагой, то дома,

Вы читаете Семь храмов
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату