Китти.
Я затрясла головой. Уолтер это заметил и поспешно заговорил снова — пожалуй, впервые за все время, что я его знала, мне послышалось в его речи подобие коварства. Он сказал:
— Ну ты, конечно, понимаешь, что, раз уж мы напали на идею с двойным номером, мы не можем от нее отказаться. Если ты не хочешь выступать с Китти, найдется какая-нибудь другая девушка. Будем узнавать, присматриваться, прислушиваться. Тебе, наверное, станет неудобно, что ты подводишь Китти…
Я перевела взгляд на сцену, где на краю светлого пятна от прожектора сидела Китти, прихлебывая чай и болтая ногами, и с улыбкой слушала обращавшегося к ней дирижера. Мысль о том, что она может взять другую партнершу, прогуливаться с ней под ручку в свете рампы, сплетать свой голос с ее голосом, до тех пор не приходила мне в голову. Глумливая толпа — это еще ладно, пусть гогочут, пусть свистят, пусть тысячу раз сгонят меня со сцены…
В тот же вечер, когда Китти в кулисах ждала команды распорядителя, я стояла рядом с нею, обливаясь потом под слоем грима и чуть не до крови кусая губы. Уже не в первый раз мое сердце из-за нее пускалось в галоп от робости или страсти, но никогда еще оно не колотилось так сильно — я думала, оно выпрыгнет из груди. Я боялась умереть от страха. Когда подошел Уолтер, чтобы шепнуть нам несколько слов и наполнить карманы монетами, я ему не ответила. На сцене тем временем шел номер жонглера. Я слышала скрип досок, когда он ловил палки, восторженные аплодисменты в конце выступления. Стукнул молоток, жонглер пробежал мимо нас, сжимая в руках свои принадлежности. Китти шепнула чуть слышно: «Я тебя люблю», и я почувствовала, как меня то ли тянут, то ли толкают за поднимавшийся занавес, и нужно будет хоть как-то ходить там и петь.
Вначале меня так ослепили софиты, что я вовсе не видела публику, а только слышала шелест и бормотание — громкое, со всех сторон, под самым, казалось, ухом. Когда же я на мгновение попала на темное место и разглядела обращенные ко мне лица, ноги у меня подкосились и я бы, наверное, двинулась не туда, если б не Китти. Сжав мое предплечье, она прошептала под звуки оркестра: «Нас хорошо встречают! Послушай!» Как ни странно, она оказалась права: в толпе раздавались хлопки и приветственные крики; первый куплет сопровождался нарастающим гулом, который говорил о приятных ожиданиях слушателей, а по завершении на нас обрушился с галерки оглушительный водопад смеха и ликующих воплей.
Никогда в жизни я не испытывала ничего подобного. Мне тут же вспомнился дурашливый танец, который мне никак не давался, и я, вместо того чтобы опираться на тросточку, присоединилась к Китти, когда она вышагивала перед софитами. И еще я сообразила, что шептал нам за кулисами Уолтер: под конец я двинулась вместе с Китти к краю сцены, вынула из кармана монетки, которые он туда сунул (это были, разумеется, шоколадные соверены, но фольга на них отливала металлом), и бросила в смеющуюся толпу. За монетами потянулись дюжины рук.
Публика требовала еще песен, но исполнять больше было нечего. Оставалось только под бурные аплодисменты удалиться с танцем за падающий занавес, меж тем как ведущий призывал публику к порядку. Наше место поспешно заступили следующие артисты — пара эквилибристов на велосипедах, — но и после их номера один или два голоса из зала продолжали вызывать нас.
Мы оказались гвоздем вечера.
За кулисами Китти целовала меня в щеку, Уолтер обнимал за плечи, со всех сторон неслись восторги и похвалы, я же стояла ошеломленная и не могла ни улыбнуться в ответ, ни скромно отвергнуть комплименты. Всего каких-нибудь минут семь провела я перед шумной веселой толпой, но за это недолгое время мне открылась новая истина обо мне самой, от которой у меня захватило дух, я не узнавала себя.
Истина эта заключалась в следующем: как девушке мне никогда не достигнуть того ошеломительного успеха, какой мне доступен как юноше, одетому немного по-женски.
Одним словом, мне открылось мое призвание.
На следующий день я, что было вполне уместно, обрезала себе волосы и изменила имя.
Стрижку мне сделал в Баттерси тот же театральный парикмахер, у которого стриглась Китти. Работа продлилась час, Китти сидела и смотрела; под конец парикмахер, помнится, поднес мне обратной стороной зеркало и предупредил: «Вы, наверное, завизжите: девицы всегда визжат после первой стрижки». Тут на меня внезапно напала дрожь.
Но когда он повернул зеркало, я, увидев себя преображенной, только улыбнулась. Стрижка была не такая короткая, как у Китти: волосы падали по- цыгански мне на воротник, свиваясь, поскольку их больше не оттягивала коса, в нетугие кольца. В локоны надо лбом он втер немного макассарового масла, так что они сделались гладкими, как кошачья шкурка, и зазолотились. Когда я, повернув и наклонив голову, их потрогала, у меня порозовели щеки. Парикмахер добавил: «Видите, в самом деле непривычно» — и показал, как прилаживать отрезанную косу (так маскировала свою стрижку и Китти).
Я промолчала, но румянец на моих щеках был вызван не сожалением. Я покраснела оттого, что ощутила как дерзость свою новую, короткую прическу и голую шею. А еще, как в тот раз, когда я впервые надела брюки, во мне возникло волнение, растущее тепло, и я захотела Китти. В самом деле, чем больше я уподобляла себя мужчине, тем больше ее хотела.
Но сама Китти, хотя тоже встретила улыбкой результат трудов парикмахера, улыбнулась еще шире при виде возвращенной на место косы.
— Так-то лучше, — сказала она, когда я встала и отряхнула юбки. — А то настоящее пугало: короткая стрижка — и платье!
На Джиневра-роуд нас поджидал Уолтер, миссис Денди накрывала на стол; там я получила новое имя, под стать новой смелой стрижке.
Для дебюта в Камберуэлле мы сочли излишним менять имена и значились в программе как «Китти Батлер и Нэнси Астли». Но после нашего успеха директор театра, приятель Уолтера, предложил нам месячный контракт и хотел знать, что печатать в афишах. Китти Батлер нужно было сохранить — она выступала уже полгода и была популярна, но вот «Астли», по словам Уолтера, звучало слишком обыденно: «А не придумать ли что-нибудь поинтереснее?» Я не возражала, заметила только, что хотела бы сохранить имя Нэн, ведь так меня окрестила сама Китти. И вот за ланчем все наперебой стали предлагать подходящие, по их мнению, псевдонимы. Тутси назвала «Нэн Лав», Симс — «Нэн Серджент». «Нэн Скарлет — нет, Нэн Силвер — нет, Нэн Голд…» — размышлял вслух Перси. В каждом имени я с удивлением обнаруживала новую, чудесную версию себя самой; это было как стоять у вешалки костюмера и один за другим примеривать пиджаки.
Но ни одно не приходилось впору, пока Профессор, постучав по столу и откашлявшись, не возгласил: «Нэн Кинг». Я бы не отказалась, как прочие артисты, украсить рассказ о выборе сценического имени каким-нибудь ужасно остроумным или романтическим сюжетом — как мы открыли наугад такую-то книгу, а там то, что мне нужно, или как я услышала слово «Кинг» во сне и оно вызвало у меня трепет, — но лучше всего неприкрашенная правда: нам всего- навсего требовался псевдоним, Профессор предложил «Нэн Кинг», и мне понравилось.
Как Китти Батлер и Нэн Кинг мы и вернулись в тот вечер на камберуэллскую сцену, чтобы снискать тот же и еще больший успех, чем накануне. «Китти Батлер и Нэн Кинг» — значилось теперь в афишах, и эти имена начали упорно подниматься в списке — со средних позиций на вторые, а потом и на первые.
Не только в зале Камберуэлла, но за последующие месяцы в прочих не самых знаменитых лондонских залах, а затем понемногу и кое-где в Уэст-Энде…
Понятия не имею, почему мы с Китти на пару больше полюбились публике, чем прежде Китти Батлер сама по себе. Может быть, Уолтер был прав: секрет заключался в новизне; позднее нам стали повсеместно подражать, однако в 1889 году в Лондоне не существовало другого номера, подобного нашему. Не исключено, что оправдалось еще одно предсказание Уолтера: пара девушек в наряде джентльменов куда больше очаровывала, волновала, дразнила зрителей, чем одна девушка в брюках, цилиндре и гетрах. Знаю, мы мило выглядели вместе: Китти с каштаново-коричневыми стрижеными волосами и я, со светлыми, гладкими, отливающими глянцем; она на небольших каблуках, и я в женских туфлях на плоской подошве и в ловко скроенном костюме, который придавал моей тонкой угловатой фигуре женственный изгиб.
В чем бы ни заключался секрет, он сработал, причем сработал чудодейственно. Мы достигли не просто популярности, как прежде Китти, но настоящей славы. Наши гонорары росли, мы выступали в трех залах за вечер, а то и в четырех; теперь, стоило нашему экипажу застрять в пробке, кучер выкрикивал: «Я везу Китти Батлер и Нэн Кинг, через четверть часа они должны быть в «Ройал Холборне»! Дайте дорогу!» — и тут же другие кучера сторонились, чтобы нас пропустить, с улыбкой заглядывали к нам в окошки и приподнимали шляпы! Теперь не только Китти, но и меня заваливали цветами, приглашениями на обед, просьбами дать автограф, письмами…
Далеко не сразу я поняла, что это действительно происходит и именно со мной, не сразу поверила, усвоила, что публика ко мне благоволит. И, полюбив в конце концов свою новую жизнь, я привязалась к ней страстно. Удовольствие от успеха, полагаю, понять легко; меня больше поразило и захватило другое: я обнаружила в себе способность получать удовольствие от лицедейства, публичных выступлений, маскарада; мне нравилось носить красивую одежду, петь непристойные песенки. До тех пор мне было достаточно стоять за кулисами и наблюдать, как Китти в свете рампы флиртует с огромной шумной толпой. Теперь же, совершенно неожиданно, мне тоже довелось заигрывать со зрителями, ощущая на себе их завистливые, восхищенные взгляды. Это произошло само собой: я полюбила Китти, а затем, сделавшись Китти, полюбила немножко и самое себя. Мне нравились мои волосы, такие гладкие и блестящие. Безумно понравились мои ноги: прежде, когда они были окутаны юбками, я о них не задумывалась, но только теперь увидела, какие они длинные и стройные.
Я могу показаться тщеславной. Но я тогда такой не была и не обещала стать тщеславной, поскольку моя любовь к себе основывалась исключительно на любви к Китти. Я не сомневалась, что наш номер по-прежнему полностью принадлежит ей. Из нас двоих только она пела по-настоящему, в то время как я слабо ей вторила. Когда мы танцевали, сложные шаги проделывала Китти, я же только переступала ногами с нею рядом. Я была ее фоном, эхом, тенью, которую она, в своем блеске, отбрасывала на сцену. Однако, подобно тени, я давала ей яркость, глубину, определенность, которой не хватало раньше.
Моя удовлетворенность не имела тогда ничего общего с тщеславием. Это была исключительно любовь: чем отточенней номер, тем совершенней любовь, так мне казалось. В конце концов, наш номер и наша любовь не столь уж отличались одно от другого. Родились они в один день — или, как мне хотелось думать, номер являлся порождением любви, не более чем публичной ее формой. Когда мы с Китти впервые сделались любовницами, я дала ей обещание. «Я буду осторожна», — сказала я, и мне ничего не стоило это пообещать, так как я не предвидела никаких трудностей. Я сдержала обещание: в присутствии посторонних никогда не целовала ее, не касалась, не говорила нежностей. Но это было нелегко и со временем не становилось легче, просто превратилось в скучную привычку. Легко ли днем изображать холодность и отчужденность, когда всю ночь наши нагие распаленные тела были спаяны в крепких объятиях? Легко ли прятать взгляды, когда другие наблюдают, держать за зубами язык, оттого что другие услышат, при том что наедине я любовалась ею часами, до боли в глазах, осыпала ее нежными именами, пока не пересохнет горло? Сидя рядом с Китти за ужином у миссис Денди, стоя подле нее в артистическом фойе, прогуливаясь вместе с нею по улицам, я ощущала на себе чугунные кандалы, сковывавшие меня по рукам и ногам. Китти разрешила мне любить ее, но мир, сказала она, никогда не позволит мне быть для нее кем-то еще, кроме подруги.