что семья ее одобрит.
«Эта молодежь уверена, что она получит все, чего только пожелает, тогда как мы почти всегда были уверены, что не получим ничего, и в этом вся разница. Любопытно, однако, узнать, может ли сердце так бешено биться от чего-то, в чем человек уже заранее твердо уверен?»
Дело происходило назавтра после их приезда в Париж, и весеннее солнце удерживало Арчера у открытого окна, из которого открывался серебристый простор Вандомской площади. Единственное — почти единственное — условие, которое он поставил, когда согласился поехать с Далласом за границу, что его не заставят жить в одном из пресловутых новомодных «дворцов».
— Да, конечно, — добродушно согласился Даллас. — Мы поедем в какое-нибудь славное старомодное местечко — ну, скажем, в «Бристоль», — и отец его онемел, услышав, как вековую резиденцию императоров и королей нынче называют старомодным заведением, где останавливаются ради забавных неудобств и застарелого местного колорита.
В первые, беспокойные годы Арчер не раз мысленно рисовал себе картину своего возвращения в Париж, но постепенно мечты его тускнели, и он пытался увидеть город лишь как фон, на котором проходила жизнь госпожи Оленской. Ночами, одиноко сидя в библиотеке, когда все домашние давно уже спали, он воскрешал в памяти лучезарный приход весны на окаймленные каштанами проспекты, цветы и статуи в общественных садах, аромат сирени, несущийся с тележек цветочниц, величавое течение реки под большими мостами, толпу художников, артистов и студентов, до краев заполняющую все городские артерии. Теперь это зрелище во всем своем великолепии предстало его взору, и, любуясь им из окна, он чувствовал себя робким, старомодным, неполноценным — всего лишь жалкой серой тенью, ничем не похожей на того блестящего молодого человека, каким он некогда мечтал быть…
Даллас весело похлопал его по плечу.
— Ну как, папа! Правда, здорово? — Некоторое время они молча любовались видом, а потом молодой человек продолжал: — Кстати, у меня есть для тебя приятная новость — в половине шестого нас ждет графиня Оленская.
Он произнес это небрежно, равнодушно, словно сообщал что-то не особенно важное, например, в котором часу отходит завтра их поезд во Флоренцию. Арчер посмотрел на сына, и ему почудилось, будто в веселых глазах юноши блеснула озорная искорка его прабабушки Минготт.
— Разве я тебе не говорил? — продолжал Даллас— Я обещал Фанни сделать в Париже три вещи — раздобыть ей последние пьесы Дебюсси[193] в переложении для фортепьяно, сходить в Гранд-Гиньоль[194] и повидать госпожу Оленскую. Понимаешь, она столько сделала для Фанни, когда мистер Бофорт послал ее из Буэнос-Айреса в монастырский пансион Успения пресвятой девы. У Фанни не было ни друзей, ни знакомых в Париже, и госпожа Оленская была очень к ней добра и во время каникул показывала ей город. Она, кажется, дружила с первой миссис Бофорт, и потом она ведь нам родня. Сегодня утром перед уходом я ей позвонил и сказал, что мы с тобой здесь и хотим к ней зайти.
Арчер не сводил с него удивленного взгляда.
— Ты сказал ей, что я здесь?
— Конечно, почему же нет? — Даллас вопросительно поднял брови. Не получив ответа, он взял отца под руку и красноречиво стиснул ему плечо. — Слушай, папа, а какая она была?
Арчер почувствовал, как под бесцеремонным взглядом сына кровь бросилась ему в лицо.
— Да уж признайся, вы ведь с ней были большие друзья. Говорят, она была прехорошенькая.
— Прехорошенькая? Не знаю. Она была не такая, как все.
— Вот-вот, в этом-то все дело! Когда она является, она не такая, как все, и ты сам не знаешь почему. Точно так же и у меня с Фанни.
Отец отступил от него, высвобождая руку.
— С Фанни? Ну что ж, мой милый… я очень рад. Однако я не вижу…
— Да перестань, папа, что ты за ископаемое! Ведь она когда-то была… твоей Фанни, правда?
Даллас телом и душой принадлежал к новому поколению. Он был первенцем Ньюленда и Мэй Арчер, но никто никогда не мог внушить ему ни капли скромности. «Какой смысл из всего делать секреты? Это приводит лишь к тому, что люди стараются их разнюхать», — возражал он, когда его призывали к сдержанности. Однако теперь, встретив насмешливый взгляд сына, Арчер прочитал в нем сочувствие.
— Моей Фанни?
— Ну да, женщиной, ради которой ты готов был бросить все на свете… но только ты не бросил, — продолжал его непонятный сын.
— Нет, не бросил, — с некоторой торжественностью подтвердил Арчер.
— Да, старина, но мама сказала…
— Мама?
— Да, за день до смерти. Помнишь, она позвала к себе меня одного? Она сказала, что с тобой мы не пропадем, потому что очень давно, когда она тебя попросила, ты отказался от того, чего хотел больше всего на свете.
Арчер молча выслушал это странное сообщение. Невидящий взор его по-прежнему был прикован к людной, освещенной солнцем площади под окном. Наконец он тихо произнес:
— Она никогда меня об этом не просила.
— Ну да, я забыл. Вы ведь никогда ни о чем друг друга не просили, правда? И никогда ничего друг другу не говорили. Вы просто сидели, смотрели друг на друга, и каждый гадал, что происходит у другого внутри. Сумасшедший дом для глухонемых! Впрочем, надо отдать справедливость вашему поколению — вы знали о тайных мыслях друг друга гораздо больше, чем когда-нибудь узнаем мы — у нас просто не хватит на это времени. Слушай, папа, ты на меня не сердишься? — внезапно прервал свою речь Даллас. — Если да, то давай помиримся и пойдем позавтракаем у Анри. Мне надо еще успеть в Версаль.
Арчер не поехал с сыном в Версаль. Он предпочел провести день в одиноких скитаниях по Парижу. Ему нужно было избавиться сразу от всех невысказанных сожалений и подавленных воспоминаний долгой бессловесной жизни.
Вскоре он перестал сокрушаться по поводу нескромности Далласа. Казалось, с его сердца сняли железный обруч — так легко стало ему, когда он узнал, что кто-то все-таки догадался, кто-то его пожалел… А то, что это была его жена, бесконечно его тронуло. Далласу, при всей его чуткости, этого не понять. Для мальчика этот эпизод был, наверное, всего лишь грустным примером несбывшихся надежд и напрасно растраченных сил. Но неужели это не было чем-то большим? Арчер долго сидел на Елисейских полях и думал, а поток жизни между тем катился мимо…
Всего несколько улиц, всего несколько часов отделяли его от Эллен Оленской. Она так и не вернулась к мужу, а когда он несколько лет назад умер, никак не изменила своего образа жизни. Теперь ничто уже не могло разлучить ее с Арчером — и сегодня вечером он ее увидит.
Он встал и через площадь Согласия и сад Тюильри прошел к Лувру. Госпожа Оленская как-то говорила ему, что часто туда ходит, и ему захотелось провести оставшееся время там, где она, возможно, совсем недавно была. Часа два он бродил по залитым ярким светом галереям, и картины одна за другой ослепляли его своим полузабытым великолепием, переполняя душу долгими отзвуками красоты. Ведь жизнь его, в сущности, была так пуста..
Очутившись перед одним из блистательных полотен Тициана,[195] он вдруг поймал себя на мысли: «Но ведь мне всего только пятьдесят семь…» — и отвернулся. Для летних снов, пожалуй, уже поздно, но ведь не поздно же еще для дружбы и товарищества в блаженной осенней тишине ее близости.
Он вернулся в отель, где должен был встретиться с Далласом, и вдвоем они еще раз прошли через площадь Согласия и через мост, ведущий к Палате депутатов.
Даллас, не подозревая о том, что творится в душе отца, без умолку рассказывал о Версале. Во время одной из коротких каникулярных поездок в Париж он пытался разом охватить как можно больше достопримечательностей, которые ему раньше не удалось увидеть из-за того, что семейство вместо Франции отправилось в турне по Швейцарии, и теперь неумеренные восторги и самонадеян* ные критические замечания, с молниеносной быстротой сменяя друг друга, сыпались с его уст.