театра[94] в дни ее блистательных побед в Тюильри. Бофорту, который не уступал ей в дерзости, быть может, удалось бы осуществить это слияние, но его роскошный особняк и облаченные в шелковые чулки лакеи никак не способствовали непринужденности атмосферы. Более того, он был столь же невежественным, сколь и сама старуха Минготт, и считал, что «пишущая братия» существует лишь для развлечения богачей, и никто из этих последних ни разу не употребил своего влияния, чтобы его в этом разуверить.
Зная обо всех этих обстоятельствах с тех пор, как он себя помнил, Ньюленд Арчер считал их неотъемлемой частью мироздания. Ему было известно, что есть страны, где знакомства с художниками, поэтами, романистами, учеными и даже с великими актерами домогаются не меньше, чем знакомства с герцогами; он часто рисовал себе атмосферу, царящую в обществе, где гости собираются с единственной целью послушать речи Мериме (чьи «Письма к незнакомке»[95] были одной из его настольных книг), Теккерея, Браунинга[96] и Уильяма Морриса.[97] Но в Нью-Йорке что-либо подобное было просто немыслимо, и думать об этом значило лишь вывести себя из равновесия. Арчер был знаком со многими литераторами, художниками и музыкантами, он встречался с ними в клубе «Сенчери»[98] или в маленьких музыкальных и театральных клубах, которые начинали появляться в Нью-Йорке. Там ему было с ними интересно, тогда как у Бленкеров, где они попадали в окружение экспансивных, неряшливо одетых женщин, которые бесцеремонно их разглядывали, он скучал, и даже после самых увлекательных бесед с Недом Уинсеттом у него всякий раз появлялось чувство, что если его мир ограничен и узок, то их мир ничуть не шире, и что расширить и тот, и другой можно будет лишь тогда, когда нравы достигнут такого уровня, при котором оба естественно сольются друг с другом.
Он думал об этом, пытаясь представить себе общество, в котором графиня Оленская жила, страдала и — быть может — вкусила тайных наслаждений. Он вспомнил, с каким юмором она живописала ему недовольство бабушки Минготт и Велландов по поводу ее жизни в «богемном» квартале, где обитает «пишущая братия». Родственников беспокоили, разумеется, не столько опасности, сколько нищета, но этот оттенок от нее ускользнул, и ей казалось, будто они считают, что мир литературы может ее скомпрометировать.
Сама она этого нисколько не боялась, и книги, в беспорядке разбросанные по гостиной (где держать книги обычно считалось «неуместным»), большей частью романы, раздразнили любопытство Арчера новыми для него именами авторов — Поля Бурже,[99] Гюисманса[100] и братьев Гонкур.[101] Размышляя обо всем этом по дороге к ее дому, он еще раз почувствовал, что она сумела каким-то удивительным образом перевернуть вверх дном все его понятия и что, если он хочет помочь ей в ее теперешних затруднениях, ему необходимо войти во все подробности жизни, столь отличной от всего, что он до сих пор знал.
Настасия, таинственно улыбаясь, открыла ему дверь. На стуле в прихожей лежала соболья шуба, сложенный шапокляк из матового шелка с золотыми инициалами «Дж. Б.» на подкладке и белый шелковый шарф — вещи, не оставлявшие сомнения в том, что они принадлежат Джулиусу Бофорту.
Арчер рассердился — рассердился настолько, что готов был черкнуть на своей карточке несколько слов и уйти, но потом вспомнил, что в записке к госпоже Оленской он от излишней вежливости не упомянул, что хочет говорить с нею наедине. Поэтому, если она принимала других, винить ему было некого, кроме самого себя, и молодой человек вошел в гостиную с твердым намерением дать понять Бофорту, что тот здесь лишний, и дождаться его ухода.
Банкир стоял, прислонившись спиною к каминной доске, покрытой старинной вышитой дорожкой, на которой красовались медные канделябры с церковными свечами желтоватого воска. Выпятив грудь, он всей своей тяжестью оперся на ногу в большом лакированном башмаке. Когда Арчер вошел в комнату, Бофорт с улыбкой смотрел сверху вниз на хозяйку, которая сидела на диване, стоявшем под прямым углом к камину. Позади находился уставленный цветами стол, и на фоне орхидей и азалий, в которых молодой человек безошибочно признал дары Бофортовых теплиц, госпожа Оленская сидела, откинувшись на спинку дивана и опустив голову на обнаженную до локтя руку в широком рукаве.
Вечером дамы обыкновенно принимали в «простых обеденных платьях» — тесных шелковых кольчугах с китовым усом, с кружевами вокруг высокого выреза и узкими сборчатыми рукавами, открывавшими руку ровно настолько, сколько требовалось, чтобы разглядеть этрусский золотой браслет или бархотку. Но госпожа Оленская, пренебрегая традицией, была в длинном свободном платье из красного бархата с блестящим черным мехом, который до самого подбородка закрывал ей шею и спускался по переду вниз. Арчер вспомнил виденный им во время последней поездки в Париж портрет кисти нового живописца, Каролюса Дюрана[102] (чьи картины произвели сенсацию в Салоне[103]), изображавший даму в смелом, облегающем фигуру платье с мехом по вороту. Мех в жарко натопленной гостиной и закрытая шея при обнаженных руках наводили на мысль о чем-то порочном и соблазнительном, но общее впечатление было, несомненно, приятным.
— Великий боже — целых три дня в Скайтерклиффе! — громким насмешливым голосом воскликнул Бофорт, когда Арчер вошел в комнату. — Не забудьте захватить все свои меха и грелку.
— Зачем? Разве дом такой холодный? — спросила графиня, протягивая Арчеру левую руку и как бы давая понять, что ждет поцелуя.
— Нет, но зато там холодная хозяйка, — отвечал Бофорт, небрежно кивнув молодому человеку.
— Но она показалась мне такой доброй. Она сама приезжала меня пригласить. Бабушка говорит, что я непременно должна ехать.
— Бабушка может говорить что хочет. А я говорю, просто скандал, что вы не приедете на скромный ужин с устрицами, который я собирался дать в честь вашего приезда в воскресенье у Дельмонико.[104] Там будут Кампанини,[105] Скалчи[106] и множество других занятных людей.
Она перевела полный сомнений взгляд с банкира на Арчера.
— Ах, это так заманчиво! С тех пор как я здесь, я после того вечера у миссис Стразерс не видела никого из мира изящных искусств.
— О каком виде искусства вы говорите? Я знаком кое с кем из художников, это очень милые люди, и, если позволите, могу привести их к вам, — смело сказал Арчер.
— Из художников? Разве в Нью-Йорке есть художники? — спросил Бофорт таким тоном, который следовало понять как намек, что раз он не покупает картин этих художников, значит, их попросту не существует, а госпожа Оленская, улыбнувшись своею грустною улыбкой, обратилась к Арчеру:
— Это было бы чудесно. Но я имела в виду артистов драмы, певцов и музыкантов. Мой муж всегда их к нам приглашал.
Она произнесла слова «мой муж» таким тоном, как будто они вызывали у нее не. зловещие ассоциации, а, напротив, чуть ли не вздохи сожаления по утраченным радостям замужества. Арчер посмотрел на нее в полной растерянности, дивясь то ли притворству, то ли безразличию, которые позволяли ей с такою легкостью касаться прошлого в ту самую минуту, когда, стремясь навсегда с ним покончить, она готова была поставить на карту свое доброе имя.
— Я уверена, что imprevu[107] лишь увеличивает удовольствие, — продолжала она, обращаясь к обоим мужчинам. — Вероятно, большая ошибка каждый день встречаться с одними и теми же людьми.
— Это, во всяком случае, дьявольски скучно; Нью-Йорк умирает от скуки, — проворчал Бофорт, — а когда я пытаюсь вас развеселить, вы меня подводите. Надеюсь, вы еще передумаете. Воскресенье — последний шанс увидеть Кампанини, на будущей неделе он уезжает в Балтимору и Филадельфию, а я заказал отдельный кабинет с роялем Стейнвея, и они весь вечер будут для меня петь.
— Какая прелесть! Можно, я подумаю и завтра утром вам напишу?
Она сказала это очень любезно, но в голосе ее все же прозвучал еле заметный намек на то, что она ждет его ухода. Бофорт, очевидно, это почувствовал, но он не привык, чтобы его выпроваживали, а потому не двинулся с места и, упрямо нахмурив брови, продолжал на нее смотреть.
— Почему не сейчас?