— А чего? Чего будет на следующих выходных?
Делаю глоток. Если не выплюну это прямо сейчас, не сделаю это никогда.
— Ты знаешь! Я везу ее на Озера, нет? На большое и все дела!
— Фу, подожди, Джеми! На большое? В каком смысле большое!
— О чем мы говорили, у тебя тогда, после «Блу».
— Чего? О чем говорили?
На рожице у нее написалось одно сплошное отчаяние.
— Хорош, Милли! Ты что, ничего не помнишь с того вечера?
— Бог ты мой, Джеми. Даже не помню как мы были в «Блу», не то, что чего там было у нас!
— Ну и? Как ты могла забыть такую важную штуку?
— Какую на хуй штуку?
Делаю паузу. Охуеваю прямо на месте. Приплыли, короче.
— Энн Мэри. Я ж хочу сделать ей предложение, забыла?
Мое сердце проваливается в пищевод. Невольно хватаю себя за то самое место и проглатываю обратно жгучее чувство, грозящее попереть наружу. Глаза у него блестят, в них море энергии — и кожа оливкового оттенка его лица раскрывается, будто трещина в засыхающей глине, когда он растягивается в одну сплошную умную и напуганную улыбку.
— Ну и? Скажи что-нибудь, не молчи! — воодушевленно просит он.
Я наклоняюсь и резко обхватываю его руками, и тепло его тела лучится сквозь меня словно огромная порция «Джеймсона». Я слегка отодвигаюсь назад, испугавшись, что вдруг он услышит глухой стук моего сердца, которое колотится с такой скоростью, что волна его звука бежит одной сплошной линией. Он притягивает меня обратно к себе и крепко меня стискивает, а когда он меня отпускает и я гляжу прямо на него, понимаю, насколько я трезвая. Его лицо находится в моем фокусе, улыбающееся и танцующее от глупого, глупого счастья, и он смеется оглушительным и долгим смехом, и я тоже смеюсь и осыпаю его поцелуями, и все это время я не теряю того тошнотворного ощущения в кишках и горле и болезненного жужжания, словно из органа, который угрожает умолкнуть.
ГЛАВА 2
Бронхиальный кашель из соседней машины вытаскивает меня из непристойного сновидения — Анджелина Джоли танцует стриптиз у меня на коленях. Это Джоли из «Джиа», знойная женщина-дитя — уязвимая, доступная и целиком и полностью ебабельная. Она делает то похотливое выражение лица, что всегда изображает на журнальных обложках, и все здешние пацаны исходят от бешенства пеной у рта, ибо очевидно, насколько она тащится от того, что танцует для меня. Отыграли уже три песни, а она все еще плавно извивается, и только-только сняла лифчик, и администрация в ярости. Возможно, после этого ее уволят отсюда, но ей наплевать. Она умирает от любви ко мне. Я с трудом раскрываю сопротивляющиеся глаза, они снова захлопываются, желая, чтобы она продолжала танец или, на худой конец, приспустила трусики. Но машина продолжает фыркать и постанывать и выбрасывает меня в самую гущу недоброго утра понедельника. Я резко выпрямляюсь, перебрасываю ноги через край кровати и подскакиваю к окну.
Миссис Мэйсон, старая корова из соседней квартиры, склонилась над двигателем своей стародавней «Аллегро». Я распахиваю окно и ору на нее.
— Эй! Здесь кое-кто еще спит.
Она что-то бормочет из-под капота, при этом яростно болтая башкой.
— Прошу прощения, юная леди!
— Я сказала, здесь кое-кто еще спит! Выруби эту грохоталку, ты, сука эгоистичная.
— Не могу поверить, что слышу Милли О’Рейлли.
— Я тоже. В смысле, это уже не в первый раз ты меня разбудила, нет? Лучше бы избавилась от своего хлама. Глаза на хуй мозолит. Портит вид всей улицы.
У нее ошарашенный вид.
— Вот я передам твоему папе, что ты только что наговорила.
— Ладно, только смотри не обосрись!
Я захлопываю окно и бреду до туалета, в груди тянущая тяжесть, голова гудит от последствий дешевого вина. И тут меня ударяет в морду — жестко, мокро и резко. С сегодняшнего дня я снова хожу в универ.
Я писаю, что, как мне кажется, занимает у меня целую вечность, потом тащусь вниз по лестнице.
И на кухонном столе лежит расписание, где аккуратно проставлены мои занятия и соответствующие номера аудиторий. Там же нахожу пару шариковых ручек, линейку, папку с листами А4 и стакан свежевыжатого апельсинового сока, стоящий возле записки, которую я прочитываю:
С первым днем учебы!
Не опаздывай, Милли. Если хочешь, чтобы я подвез тебя домой, подходи к корпусу Элеонор Рэтбоун в 5:30. Папа ххх
Мне делается погано. По многим поводам, но прежде всего из-за моего абсолютного отсутствия энтузиазма в связи с предстоящим годом. С учетом реальных обстоятельств, время все еще работает на меня. Хотя прошлый год я закончила с довольно дерьмовыми оценками, впереди меня ожидают три новых семестра — семестры, когда я буду сдавать все работы вовремя, ходить на все лекции, работать на семинарах и как следует готовиться к экзаменам. Но пока шли летние каникулы, финальный год маячил передо мной точно неизбежная смерть для безнадежно больного.
Я глотаю сок в несколько жадных глотков, усаживаю себя на кухонный стол и закуриваю сигарету. Вкус у нее плебейский. Во рту ощущение, как у жеваной. Делаю еще одну затяжку и бычкую. Тащу мое тело обратно наверх. Трижды провожу щеткой по зубам, собираю волосы в хвост на затылке и натягиваю безликую универовскую экипировку — джинсы, кеды и папину джинсовую куртку.
На улице я чуть взбадриваюсь, когда ветер заносит дешевую магазинную оберточную бумагу в розовый куст Мэйсон. Смятая банка из-под кока-колы дребезжит у меня под ногами. Я подбираю ее и радостно помещаю ее к оберткам. Склонившись над стенкой ее палисадника, я замечаю, что несколько кирпичей шатаются. Я атакую их правым каблуком, успокаиваясь лишь когда обрушила полстены на ее драгоценные — и душераздирающие — растеньица на клумбе. «Вот хорошо», — говорю я, вытирая руки и торжествующе улыбаясь. Я осматриваюсь направо и налево, затем поспешно сваливаю, и ветер дует мне в спину, способствуя моему бегству.
Я люблю ветер.
Всегда любила еще с детства, когда папа, бывало, возил нас в Корнуолл в гости к тете Мо. Мне, маленькой, она казалась самой потрясающей, экзотичной, эффектной женщиной из всех, что мне доводилось видеть. Она жила на вершине утеса. Она рисовала и курила черутс, и изысканно разговаривающие мужчины в пуловерах то появлялись, то исчезали. Я расчесывала гриву ее рыжих волос и прикуривала ей ее сигары, когда никто не видел. Это была наша тайна. Никто из тех, кого я знала, никогда их так не называл. Черутс.
Лучше всего было зимой. Наши приезды всегда совпадали с дикими, религиозными бурями, и когда небеса предвещали беду, папа, куда бы он ни ехал, останавливался и вел меня на пляж. Мы сидели на берегу и наблюдали с опасно-близкого расстояния, как ветер терзает океан до неистовства. Дождь лил стеной, обжигая наши щеки до красноты оттенка сырого мяса, серебряные завитки волн разрастались до грозных размеров и плевались в нас обломками дерева. И едва шторм угрожал проглотить нас, папа подхватывал меня, и мы бежали назад по пляжу. Мама смотрела, поджав губы, в окно дальней спальни, и когда мы возвращались, пропитанные дождевой водой и жутким восторгом, она одаривала папу взглядом с трудом сдерживаемой ярости. Не будь поблизости ее старшей сестры, которая укрощала пыл ее характера,