сегодня вечером, после того как закончите работу. Любое время подойдет».
Ее записка с Розового моста. Он сохранил на память даже этот маленький клочок бумаги.
Потом Франческа вспомнила, что эта записка была единственной вещью, которая осталась у него от нее, единственным доказательством, что она вообще существовала, не считая призрачных образов на рассыпающейся от времени пленке. Маленькая записка с Розового моста. Она вся была в пятнах и потертостях на многочисленных изгибах, как если бы ее долго хранили в бумажнике.
Как часто он перечитывал записку, вдали от холмов Срединной реки? Франческа представляла, как он держит в руке этот клочок бумаги и перечитывает его в который раз под слабой лампочкой в самолете, когда летит куда-нибудь на край света, или как он сидит на земляном полу бамбуковой хижины посреди джунглей и, освещая записку карманным фонариком, читает ее, складывает и убирает в бумажник, или в дождливый вечер у себя в квартире в Беллингхеме, он достает ее, а потом смотрит на фотографии женщины, прислонившейся к столбику забора летним утром или выходящей на закате солнца из-под крыши Кедрового моста.
Во всех трех коробках лежали фотоаппараты и к ним объективы. Они были покрыты многочисленными царапинами как боевыми шрамами. Франческа перевернула один из аппаратов и прочитала на наклейке «Никон». В верхнем левом углу виднелась буква «Ф». Это был тот самый фотоаппарат, который она подала ему, когда он работал у Кедрового моста.
Наконец дошла очередь до письма. Оно было написано от руки на бумаге с его штампом. В конце стояло число: шестнадцатое августа тысяча девятьсот семьдесят восьмого года.
«Дорогая Франческа!
Надеюсь, это письмо благополучно дойдет. Не знаю, когда ты получишь его. Возможно, когда меня уже не будет в живых. Сейчас мне шестьдесят пять — тринадцать лет прошло с тех пор, как я подъехал к твоему дому, чтобы спросить, куда мне ехать дальше.
Я рискнул послать тебе эту посылку и надеюсь, что она не доставит серьезных забот. Просто мне невыносима была сама мысль, что эти аппараты попадут на полку какого-нибудь заштатного магазина подержанных вещей или просто в чужие руки. Они в довольно-таки неважном состоянии, но мне больше некому оставить их. Пожалуйста, прости меня, что я подвергаю тебя неприятностям, посылая их тебе.
Почти все это время, с шестьдесят пятого по семьдесят пятый год я находился в разъездах. Мне необходимо было избавиться хотя бы частично от постоянного острого желания позвонить тебе или приехать за тобой. С этим желанием я просыпался и засыпал. Поэтому я соглашался на любые задания, лишь бы уехать куда-нибудь подальше от тебя. Бывали моменты — и очень часто — когда я говорил себе: „К черту все! Я поеду в Уинтерсет и заберу Франческу с собой, чего бы это ни стоило“.
Но я помню твои слова и не могу не уважать твои чувства. Наверно, ты поступила правильно. Ясно только одно: уехать от тебя в то жаркое утро в пятницу было самым трудным из всего, что мне приходилось делать в жизни. Честно говоря, я сильно сомневаюсь, что кому-нибудь выпадало испытать похожее.
В семьдесят пятом году я ушел из „Нейшнл Джиографик“ — решил, что остаток жизни стоит посвятить работе на самого себя. А чтобы прожить, я беру мелкие заказы для наших местных издательств — снимаю окрестности или выезжаю на несколько дней, не больше, куда-нибудь в переделах штата. Деньги мне, конечно, платят ничтожные, но я вполне обхожусь, как, впрочем, и всегда обходился.
Снимаю я в основном пейзажи рядом с Пьюджет-Саунд. Это мое любимое место. Я так думаю, когда человек стареет, его начинает тянуть к воде.
Да, у меня теперь есть собака, золотистый ретривер. Зовут его Хайвей6. Он почти всегда путешествует со мной — высунет голову из окна и вынюхивает, что бы еще поснимать интересного.
В семьдесят первом году я упал со скалы в штате Мэн — работал там в Национальном парке „Акадия“ и сломал лодыжку. Пока я летел, у меня сорвалась с шеи цепочка с медальоном. К счастью, они оказались недалеко от того места, где я упал. Я нашел их и отдал ювелиру починить.
Все эти годы, Франческа, я живу с ощущением, будто мое сердце покрылось пылью — по-другому это не назовешь. До тебя в моей жизни было немало женщин, но после тебя — ни одной. Я не давал никаких обетов, просто эта сторона жизни меня больше не интересовала.
Как-то я видел канадского гуся — его подругу подстрелили охотники. Ты, наверно, знаешь, эти птицы спариваются на всю жизнь. Бедолага несколько дней кружил над прудом, улетал, потом снова возвращался. Последний раз, когда я видел его, он одиноко плавал среди стеблей дикого риса — все искал свою подругу. Возможно, такая аналогия покажется слишком очевидной для литературно-образованного человека, но, должен признаться, чувствую я себя именно как этот канадский гусь.
Знаешь, очень часто туманным утром или днем, когда солнечные лучи скользят по водам нашего северо-запада, я пытаюсь представить, где ты и что делаешь в тот момент, когда я думаю о тебе. Наверно, ничего такого, что было бы недоступно пониманию — бродишь по саду, сидишь на крыльце дома, стоишь у раковины на кухне. Как-то так.
Я все помню. Помню, как ты пахнешь, и какая ты на вкус — летняя. Я чувствую прикосновение твоей кожи к моей и слышу, как ты что-то шепчешь, когда мы лежим вместе.
Однажды Роберт Пенн Уоррен7 сказал: „Мир, покинутый Богом“. Неплохо звучит.
Я не жалуюсь и не жалею себя — никогда этим не занимался и не склонен к этому. Просто благодарен судьбе за то, что по крайней мере я встретил тебя. Ведь мы могли пролететь друг мимо друга, как две пылинки во Вселенной.
Бог, космос или как там еще называют ту великую силу, что поддерживает мировой порядок и равновесие, не признает земного времени. Для Вселенной четыре дня — то же самое, что четыре миллиарда световых лет. Я стараюсь помнить об этом.
Но все-таки я — человек, и никакие философские обоснования не могут помочь мне не хотеть тебя, не думать о тебе каждый день, каждую секунду, и беспощадный вой времени — того времени, которое я никогда не смогу провести рядом с тобой, — не смолкает в моей голове ни на мгновение.
Я люблю тебя, люблю так глубоко и сильно, как только возможно любить.
Последний ковбой, Роберт.
P.S. Прошлым летом я поставил Гарри новый мотор, и он теперь отлично бегает».
Посылка пришла пять лет назад, и с тех пор Франческа перебирала эти вещи каждый год в день своего рождения. Она держала их — фотоаппараты, браслет и цепочку — на полке платяного шкафа, в деревянном сундучке, который по ее просьбе сделал из ореха местный плотник. Она сама придумала конструкцию и попросила, чтобы изнутри сундучок был обит войлоком и снабжен фильтром, чтобы в него не попадала пыль. «Хитрая вещица», — заметил ей плотник, но Франческа только улыбнулась в ответ.
И наконец, после осмотра ящичка наступала очередь последней части ритуала — рукописи. Франческа читала ее при свечах, когда уже становилось совсем темно. Она принесла ее из гостиной на кухню, села за покрытый желтым пластиком стол поближе к свече и закурила свою единственную за весь год сигарету — «Кэмэл». Потом она глотнула бренди и принялась читать.
Существуют в пути повороты, суть которых я никак не могу понять, хотя всю жизнь, кажется, скольжу по их изогнутым хребтам. Дорога переносит меня в измерение „Зет“, и мир становится просто плотным слоем вещей и существует параллельно мне, где-то в другом месте, как если бы я стоял, засунув руки в карманы и сгорбив плечи у витрины огромного магазина, и заглядывал сквозь стекло внутрь.
В измерении „Зет“ происходят странные вещи. Долго-долго я еду под дождем через Нью-Мексико, и за крутым поворотом к западу от Магделены магистраль превращается в лесную дорожку, а дорожка — в звериную тропу. Один взмах щеток на лобовом стекле — и перед глазами предстает нехоженая чаща. Еще взмах — и снова все изменилось. На этот раз передо мной вечные льды. Я крадусь по низкой тропе,