нее глаз, и закуривая по очереди две сигареты — одну для нее, другую для себя. Иногда он просто лежал рядом. Но всегда он должен был касаться ее рукой, чувствовать под пальцами ее тело, ощущать гладкость и тепло ее кожи. Потом наступал момент, когда он снова оказывался в ней и нежно шептал ей на ухо, как он любит ее и целовал после каждой произнесенной фразы, после каждого слова. Одной рукой он обхватывал ее талию, стремясь, чтобы их проникновение друг в друга было как можно более полным, чтобы оно стало совершенным.
И тогда рассудок ее сворачивался в клубок и уходил куда-то вглубь черепной коробки, дыхание становилось тяжелым и прерывистым, она полностью отдавалась в его власть, и он уносил ее в те места, где обитал ее дух. А находился он в странных, никому не ведомых местах, населенных призраками тех существ, что не нашли себе пристанище на ветвях древа Дарвиновой логики.
Она утыкалась лицом в его шею, плоть к плоти, и чувствовала, как ее ноздри начинают воспринимать запахи реки и дыма от костра, а до слуха доносился стук колес старых паровозов, покидающих ночами зимние вокзалы далекого прошлого. Она видела странников в черных одеяниях, чей путь пролегал вдоль замерзших рек и пышных летних лугов к истокам мира и краю земли. Снова и снова скользил по ее телу леопард, легкий и гибкий, как ветер прерий, и, колыхаясь под его тяжестью, она летела верхом на ветре, как весталка в храме, к благоуханному быстрому пламени, зажженному для тех, кто доплыл до излучины реки забвения.
Задыхаясь, она тихо шептала:
— Роберт… о Роберт, я растворяюсь в тебе.
С ней случилось то, о чем она давно уже забыла — оргазмы приходили один за другим, и причиной тому был этот удивительный человек. Ее поражала выносливость Роберта. И тогда он объяснил ей, что может достигать экстаза не только физически, но и через определенное состояние духа, и что оргазм рассудка имеет свои необычные свойства.
Она не представляла, о чем он говорит. Ей только было ясно, что он до отказа натянул свои поводья, а затем обмотал вокруг них обоих так туго, что Франческа бы, наверно, задохнулась, если бы не ощущала безудержной свободы от самой себя.
Ночь продолжалась, и они поднимались по долгой спирали великого танца. Для Роберта Кинкейда больше не существовало линий или направлений — только форма, звук и тень. Он шел древними тропами, и путь ему освещало пламя свечей, слепленных из залитого солнцем инея, что таял на летней зеленой траве и осенних опавших листьях.
Он слышал шепот собственного голоса, но этот голос, казалось, исходил от кого-то другого, а не от него. Он узнал строчки из стихов Рильке4: «Вокруг старой башни… я кружу и кружу вот уже тысячу лет» — «Солнечная песнь Навахо». Он рассказывал Франческе о видениях, рожденных в нем ею: о песчаных бурях и красных ветрах и о бурых пеликанах, плывущих верхом на дельфинах на север вдоль побережья Африки.
Она выгибалась навстречу ему, и из ее губ исторгались звуки — очень тихие, неясные звуки. Но язык, на котором она говорила, был понятен ему, и в этой женщине, лежащей под ним, живот к животу, в самой ее глубине нашел наконец Роберт Кинкейд то, что искал всю свою жизнь.
Он понял теперь значение маленьких следов на пустынных берегах океанов и тайных грузов, что везли на себе корабли, никогда не покидавшие гаваней, понял смысл взглядов, брошенных на него из-за плотно занавешенных окон домов, когда, подгоняемый ветром, он шел мимо них по улицам мертвых городов. И как могучий охотник прежних времен проходит долгий путь, прежде чем впереди ему покажутся огни родного дома, так и он, Роберт Кинкейд, увидел наконец свет в конце пути, и одиночество оставило его. Наконец оставило. Наконец. Он пришел… кажется, пришел. Он лежал завершенный, наполненный до конца своей любовью к ней. Наконец.
Ближе к утру он приподнялся, посмотрел ей в глаза и сказал:
— Вот для чего я пришел на эту планету, и именно сейчас, Франческа. Не для того, чтобы бродить по земле или снимать на пленку какие-то предметы. Я здесь, чтобы любить тебя. Теперь я это знаю. Я все летел куда-то, с вершины огромной высокой горы, и это началось в далеком прошлом, потому что я прожил в полете много-много лет, гораздо больше, чем живу на свете. И все это время, все эти годы я летел к тебе.
Когда они спустились вниз, радио еще работало. Начало рассветать, но солнца не было видно за тонким слоем утренних облаков.
— Франческа, я хочу тебя кое о чем попросить, — сказал он и улыбнулся, глядя, как она возится с кофеваркой.
— Да? — она посмотрела на него. «Господи, я же люблю его, — думала она, пошатываясь после бессонной ночи, — и я хочу его еще, хочу, чтобы это никогда не кончалось».
— Надень джинсы и футболку, в которой ты была вчера, и босоножки, а больше ничего не надо. Я хочу снять тебя такой, какая ты сейчас, в это утро. Это будет фотография для нас двоих.
Она пошла наверх, чувствуя, как ослабели ее ноги после этой ночи, оделась и вышла с ним на пастбище. Вот тогда он и сделал фотографию, на которую она смотрела в свой день рождения все эти годы.
Дорога и странник
За эти несколько дней Роберт Кинкейд забросил все свои дела. И Франческа Джонсон оставила работу на ферме, делая лишь самое необходимое. Все время они проводили вместе, разговаривали или занимались любовью. Два раза, по ее просьбе, он брал гитару и, подыгрывая себе, пел для нее. Голос его был совсем неплох — нечто среднее между сносным и хорошим — хотя он немного смущался и говорил ей, что она его первая публика. Когда он сказал это, Франческа улыбнулась и поцеловала его, а потом снова погрузилась в свои чувства, слушая, как он поет о вельботах и песчаных бурях. Однажды они завели Гарри и ездили вдвоем в аэропорт в Де-Мойн — ему нужно было отправить отснятую пленку в Нью-Йорк. Кинкейд всегда посылал вперед несколько катушек, если позволяли условия, чтобы редакторы имели возможность оценить его работу, а техники могли проверить состояние затворов фотоаппаратов.
Потом они зашли в какой-то очень изысканный ресторан. Он протянул руки через стол, взял ее руки в свои и долго смотрел на Франческу напряженным пристальным взглядом. Официант, глядя на них, улыбался, в глубине душе надеясь, что когда-нибудь и ему выпадет испытать то же самое.
Франческа поражалась способности Роберта Кинкейда предвидеть будущий конец уготованного ему судьбой пути и тому, как спокойно он это принимает. Он видел, что племя ковбоев вымирает, понимал, что вместе с ними суждено уйти и ему. Она начала понимать, что он имел в виду, когда говорил о засыхающей ветви эволюционного древа и о том, что сам он остался на конце этой ветви. Однажды, когда он говорил о том, что сам называл «оставшимися напоследок вопросами», он шепотом процитировал: «Никогда больше! — возопил Хозяин Великой пустыни. — Никогда! Никогда!» За собой он не видел продолжение — эволюционная разновидность, к которой он принадлежал, была обречена на гибель.
Разговор произошел в четверг, после того как весь день они занимались любовью. Оба знали, что объяснения не избежать, и оба оттягивали момент, как только могли.
Наконец он спросил:
— Что будем делать?
Франческа молчала. Все внутри у нее разрывалось на части. Потом сказала очень тихо:
— Я не знаю.
— Послушай, хочешь я останусь здесь или в городе — все равно. Когда они приедут, я просто приду и поговорю с твоим мужем. Объясню ему все как есть. Конечно, это будет нелегко, но я справлюсь.
Она покачала головой.
— Ричард не поймет этого, он просто не мыслит такими категориями и не приемлет существования предопределенности или страсти и вообще всего того, о чем мы говорим и что переживаем. И никогда не поймет. Я не хочу сказать, что он человек второго сорта, нет. Просто такие вещи слишком далеки от его сознания. Он не привык иметь с ними дело.