Он тяжело опустил руку на ее плечо, но не сказал ни слова. Так они и стояли – а кругом была такая тишина, что оба вдруг услышали неумолчный рокот реки, который давно перестали замечать. Где-то в поселке запели петухи, и дворовый петух Кристин звонко откликнулся со своего насеста.
– Мне пришлось научиться не бросать на ветер слов утешения, Кристин… Большой у нас спрос на этот товар в последние годы… Следует приберечь его – кто знает, как долго у нас еще будет в нем нужда…
Она стряхнула с плеч его руку и, сильно прикусив нижнюю губу, отвернула от него лицо, а потом бросилась назад, под горку, в старую горницу.
Утренний холодок пробирал до костей; она плотно закуталась в плащ, натянув на голову капюшон. А потом, поджав под себя мокрые от росы ноги и уронив на колени скрещенные руки, съежилась возле холодного очага и предалась раздумью. Время от времени по ее лицу пробегала дрожь, но она не проронила ни слезинки.
Должно быть, она заснула… Она вскочила, иззябшая, с затекшими руками и ногами, с ломотой в спине. Дверь была приоткрыта – она увидела, что двор залит солнцем.
Кристин вышла на галерею – солнце стояло уже совсем высоко, из ближнего загона доносился колокольчик пасущейся там хромой лошади. Кристин поглядела в сторону стабюра и увидела, что маленький Мюнан, прижавшись к столбу верхней галереи, выглядывает во двор.
«Сыновья… – у нее захолонуло сердце. – Что подумали сыновья, когда, проснувшись, увидели нетронутую постель родителей?»
Она бросилась через двор к мальчику – он был в одной рубашонке. Как только мать поднялась на галерею, он поспешно, словно что-то его напугало, вложил в ее руку свою маленькую ручонку.
Когда мать вошла в верхнюю горницу, сыновья еще только вставали. Кристин поняла, что они не проснулись ночью. Они разом взглянули на мать и тут же отвели взгляды. Она взяла штанишки Мюнана, чтобы помочь ему одеться.
– Где отец? – удивленно спросил Лавранс.
– Твой отец на рассвете уехал в Хэуг, – ответила она. – Заметив, что старшие сыновья прислушиваются, она добавила: – Ты ведь помнишь, он уже не раз говорил, что ему надо наведаться в свою усадьбу.
Двое малышей уставились на мать широко раскрытыми от изумления глазами, но пятеро старших, выходя из горницы, старательно избегали ее взгляда.
III
Дни шли. На первых порах Кристин нисколько не тревожилась: она даже не задумывалась над тем, что означает выходка Эрленда, так внезапно в ночную пору в гневе бежавшего из дому, и долго ли он намерен просидеть в своей затерянной среди гор усадьбе, наказывая ее своим отсутствием. Она вся кипела от злости на мужа, и пуще всего по той причине, что не могла не признаться самой себе: во всем случившемся есть доля и ее вины, и лучше бы ей не произносить иных слов, в которых она сама теперь искренне раскаивается.
Что греха таить, она зачастую бывала не права перед мужем и в сердцах говорила ему злые и несправедливые слова. Но ее больше задевало, что Эрленд никогда не соглашался простить и забыть, пока она сама униженно не вымолит у него прощения. «Да и не так уж часто давала я волю своему гневу», – думала Кристин. Неужто Эрленд не понимает: уж если она в иные минуты теряет власть над собой, виной тому заботы и страхи, которые она старается таить в себе. Эрленд мог бы вспомнить, думала она, что ко всем тревогам о судьбе их сыновей, которые преследуют ее уже не первый год, добавилось еще и то, что одним только минувшим летом ей дважды пришлось пережить смертельный страх за Ноккве. Теперь у Кристин открылись глаза, и она узнала, что на смену бремени и тяготам, выпадающим на долю молодой матери, приходят новые треволнения и печали – удел матери стареющей. Беззаботные разглагольствования мужа о том, что он спокоен за будущее их сыновей, привели ее в такое исступление, что она повела себя как разъяренная медведица или только что ощенившаяся сука. Пусть Эрленд посмеивается над ней, что она, словно сука, оберегает своих щенят. Она и будет оберегать и защищать своих детей, пока в ней теплится хоть искра жизни…
А уж если он способен забыть, что она без колебаний бросалась к нему на помощь во все трудные минуты его жизни, что она поступала великодушно и справедливо, несмотря на весь свой гнев, когда он бил ее или изменял ей с этой мерзкой, распутной женщиной из Ленсвика, тем хуже для него. Даже и теперь, вспоминая об этих поступках Эрленда – о самом худшем, в чем он провинился перед ней, – она не испытывала ни настоящей обиды, ни настоящего гнева; и если она корила его за это, то лишь потому, что знала: в этом он глубоко раскаивается сам, понимает, что это были дурные поступки. Но и прежде и сейчас, как бы она ни сердилась на Эрленда, вспоминая о том, что он поднял на нее руку, или о его неверности и о тех последствиях, какие она повлекла за собой, Кристин страдала прежде всего за него самого; она всегда чувствовала, что этими вспышками своего необузданного нрава он грешил против себя самого и против мира своей души куда больше, чем против нее.
Но зато в ее душе продолжали свербить десятки мелких царапин, какие он нанес ей своей небрежной беспечностью, своей мальчишеской нетерпеливостью, даже той беззаботной шаловливостью, с какой он проявлял свою любовь к ней, когда он все-таки показывал, что любит ее. Еще в молодые годы, когда сердце ее было исполнено податливой мягкости, она трепетала при мысли, что у нее не хватит ни душевных, ни телесных сил, если супруг ее, отец беззащитных крошек, которых она прижимает к своей груди, не сумеет показать, что у него достанет мужества и любви, чтобы защитить ее и их маленьких сыновей. Что за мука это была сознавать себя беспомощной, неискушенной и неопытной и чувствовать, что не можешь положиться на разум и силу своего супруга! Вот тогда, как видно, ее сердцу и были нанесены раны, которые не зарубцевались до сих пор. Сама невыразимая услада сжимать в объятиях новорожденное дитя, прикладывать нежный ротик к своей груди и ощущать в объятиях теплое, мягкое тельце – даже и она была отравлена вечным страхом и тревогой: ты так беззащитен, мой ненаглядный, а твой отец и не думает о том, что ему надлежит денно и нощно печься о твоем благоденствии…
А ныне, когда малютки ее выросли и возмужали, но когда разум их еще не окреп, отец сманивает детей у матери. Они ускользают от нее – вся эта стайка мужчин, ее сыновей, – ускользают с той непостижимой мальчишеской беспечностью, какую она замечала во всех мужчинах и которой так чужда усталая, озабоченная женская душа.
Вот почему, думая о себе, она чувствовала только гнев и обиду на Эрленда. Но она со страхом спрашивала себя, как относятся к случившемуся ее сыновья.
Ульв ездил в Довре с двумя вьючными лошадьми и отвез Эрленду вещи, о которых тот просил:
Когда Ульв, сын Халдора, возвратился из Хэуга, Кристин спросила, не сказал ли ему Эрленд, скоро ли он намерен вернуться домой.
– Нет, – ответил Ульв. – Как видно, он думает остаться там на житье.
Сам Ульв почти ничего не добавил к этому. А спрашивать ей не хотелось.
Осенью, когда вся семья перебралась из нового стабюра в жилой дом, старшие сыновья попросили у матери разрешения ночевать в верхней горнице. Мать согласилась на это, а сама осталась в нижней горнице с двумя младшими детьми. В первый же вечер она сказала Лаврансу, что он тоже может спать теперь в ее кровати.
Мальчик нежился в постели и от восторга катался по ней, зарываясь носом в подушку. Дети привыкли спать на скамьях, застеленных кожаными мешками, набитыми соломой, и накрываться шкурами. А в кровати лежали синие перинки и, кроме шкур, еще нарядные одеяла, да вдобавок родители подкладывали себе под