было дело рук Рамборг и ее отца. Уж на что умный человек был Лавранс, но и тот не догадался прежде спросить,
Симон не умеет забывать. Не его в том вина. Но он не произнес ни единого слова, за которое должен был бы краснеть. Что он может поделать, если дьявол искушает его воспоминаниями и сновидениями, оскверняющими узы родства, – по доброй воле Симон никогда не предавался помыслам о своей греховной любви. А в
Под конец ему удалось почти примириться со своей долей.
Но лишь до той поры, пока он сознавал, что служит опорой тем двоим – ей и человеку, которого она ему предпочла: они всегда искали у него поддержки.
Но теперь все переменилось. Кристин рискнула жизнью и вечным блаженством, чтобы спасти от смерти его сына. И с той минуты, как он это допустил, в его душе разом вскрылись старые раны.
А потом он стал должником Эрленда, ибо тот спас ему жизнь.
…А он в благодарность оскорбил его подозрением… Пусть ненароком, мысленно – но все-таки оскорбил!
«…et dimitte nobis debita nostra, sicut et nos dimittibus debitoribus nostris».
Отчего спаситель не научил нас другой молитве: «…sicut et nos dimittibus creditoribus nostris»
Симон не был уверен, можно ли так сказать по-латыни, – он никогда не был силен в этом языке. Но он знал, что должникам своим он всегда прощал без труда. Куда тяжелее было простить тем, кто взвалил ему на плечи бремя благодарности…
И вот теперь, когда они – он и те двое – разочлись, все старые обиды, которые он много лет попирал ногами, ожили и заговорили в его душе…
Теперь он не мог, как прежде, в мыслях своих отмахнуться от Эрленда. Беспутный вертопрах, который ничего не видит, не понимает, не помнит и ни о чем не думает! Отныне мысль о нем тяготила Симона именно потому, что никто не мог предугадать, что видит, думает и держит в памяти Эрленд, – он каждый раз ставил его в тупик,
…Можно отнять чужое добро, но доли чужой не отберешь…
Что правда, то правда.
Симон любил свою юную невесту. Достанься она ему в жены, он был бы счастлив своей судьбой. Они жили бы с ней в добром супружеском согласии. И она осталась бы такой, какой была в ту пору, когда они встретились впервые: скромной, целомудренной, способной дать мужу разумный совет в любом важном деле, своенравной в мелочах, но вообще кроткой и уступчивой, – она ведь еще с детства в доме отца привыкла, чтобы ею руководили, наставляли ее, поддерживали и защищали. Но она досталась этому человеку, который и собой-то не умел управлять и, уж подавно, никому не мог служить надежной опорой. Он растоптал ее непорочную чистоту, смутил ее горделивый покой, привел в смятение ее женскую душу и вынудил ее до последней крайности напрячь все силы, душевные и телесные. Ей пришлось защищать своего любовника, как пташке, которая оберегает свое гнездо, трепеща с головы до ног и пронзительно крича, стоит кому-нибудь приблизиться к ее убежищу. Ее нежное, стройное тело, казалось, было создано для того, чтобы мужская рука лелеяла и охраняла его, а Симону пришлось увидеть, как оно напрягалось в безумном порыве воли, как ее сердце билось решимостью, страхом и отвагой и она боролась за мужа и детей, как горлица, которая тоже становится неукротимой и бесстрашной, когда ей приходится охранять своих птенцов.
Симон был уверен: стань она его женой и проживи пятнадцать лет под его ласковой опекой, она и ему была бы в беде верной подругой. Разумная и твердая духом, она делила бы с ним все его невзгоды. Но никогда ему не пришлось бы увидеть окаменевшего лица, какое она обратила к нему в тот вечер в Осло, когда рассказала, что выходила в город навестить тот непотребный дом. Никогда бы ему не услышать своего имени в диком вопле, полном тоски и отчаяния. И не юношеская честная и справедливая любовь отозвалась тогда на этот вопль в его сердце. Безумие, которое проснулось в нем и ответило на ее исступленное отчаяние… Нет, и ему самому никогда бы не узнать, что подобное может гнездиться в его душе, если б у них с Кристин все пошло так, как положили между собой их отцы…
А ее лицо в ту ночь, когда она прошла мимо него и скрылась в темноте, чтобы найти средство для спасения его ребенка… Никогда не отважилась бы она пуститься в этот путь, не будь она супругой Эрленда, которая выучилась, не дрогнув, совершать самые отчаянные поступки, хотя бы ее сердце разрывалось от страха. А ее улыбка, полная слез, когда она разбудила его, чтобы сказать, что мальчик зовет отца, – с такой страдальческой нежностью улыбается лишь тот, кто знает цену победам и поражениям…
Та, которую он любил ныне, была супругой Эрленда. Но тогда его любовь греховна, и, стало быть, недаром все идет так, как оно идет, и он несчастлив. Потому что он был так несчастлив, что иной раз сам не мог поверить: полно, неужто это, в самом деле, происходит с ним самим и неужто ему никогда не избыть этого несчастья?
…Когда, поправ свою собственную честь и гордость, он напомнил Эрлингу, сыну Видкюна, о том, о чем ни один благородный человек не обмолвился бы и намеком, он поступил так не ради братьев и родичей, но только ради нее одной. Только ради нее у него достало сил унизиться перед другим человеком и молить, как молят прокаженные нищие на паперти городских церквей, выставляя напоказ свои гноящиеся язвы…
В ту пору он думал: «Придет время, и она узнает. Не все, а то, как глубоко он унизил себя. Но когда оба они станут стариками, он скажет Кристин: „Я сделал все, чтобы помочь тебе, потому что не забыл, как горячо любил тебя в ту пору, когда был твоим нареченным женихом…'»
Об одном только он никогда не смел помыслить. Сказал ли ей что-нибудь Эрленд?.. Да, Симон лелеял мечту, что однажды сам признается ей: «Я никогда не мог забыть, что любил тебя, когда мы были молоды». Но если она уже знала, узнала от собственного мужа – нет, этой мысли он не в силах снести…
Он хотел сказать об этом ей одной, когда-нибудь позднее, через много лет. Но ведь однажды он сам выдал себя, и Эрленд отшатнулся, увидев то, что Симон считал скрытым глубоко в тайниках своего сердца. И Рамборг знала об этом – хотя он никак не мог взять в толк, как она догадалась…
Его собственная жена и ее муж – они знали всё…
Испустив глухой, отчаянный крик, Симон порывисто метнулся на другую сторону кровати…
– Помоги мне боже! – Теперь он лежит здесь униженный и истерзанный, изнывая от душевных ран и сгорая от стыда…
Хозяйка приоткрыла дверь, встретилась взглядом с воспаленными глазами Симона, горевшими сухим и колючим блеском. «Я вижу, вам не спится? А сейчас только Эрленд, сын Никулауса, проскакал мимо сам- третей – с ним, должно быть, двое его сыновей». Симон что-то буркнул ей в ответ сердито и невнятно.
Он пропустит их вперед… А потом и ему самому пора собираться в дорогу…
…Как только он войдет в горницу и снимет верхнюю
И тут вдруг Симону вспомнился его старший сын, которого родила ему Халфрид, Эрлинг… Он не часто думал о нем. Маленький посиневший трупик – те несколько дней, что мальчик прожил на свете, отец почти не видел его – он сидел у постели умирающей жены. Если бы малютка остался в живых или пережил хоть ненадолго свою мать, Мандвик остался бы Симону. Тогда вторым браком он, верно, женился бы где-нибудь в тех краях и только изредка наведывался бы на север посмотреть на свое имение в родной долине.