дружине, у меня на уме было желание уйти в монастырь, как только состарюсь. Правда, я не давал обета, даже в глубине души. Многое влекло меня также и на другой путь… Но когда я рыбачил на берегу Ботнфьорда и слышал звон колоколов в монастыре на Хуведёе… мне казалось, это все же влечет меня больше всего…
Потом, когда мне было шестнадцать зим, отец заказал для меня этот мой панцирь из испанских стальных пластин, спаянных серебром, – Рикард-англичанин из Осло собрал его, – и мне подарили меч – тот, который я всегда ношу, – и панцирь для коня. В те времена в стране не было так мирно, как в ту пору, когда ты подрастала, – мы вели войну с датчанами, и я знал, что вскоре мне придется пустить в ход прекрасное свое оружие. И я не в силах был отказаться от него… Я утешался тем, что моему отцу не понравится, если его старший сын станет монахом, и что мне негоже противиться воле родителей.
Но я сам избрал для себя мирское поприще и старался думать, когда мир шел против меня, что недостойно мужчины роптать на ту долю, которую я сам же себе выбрал. Ибо с каждым годом моей жизни я понимал все яснее: нет упражнения более достойного того человека, кого Бог сподобил уразуметь его милосердие, чем служить ему, и бодрствовать над теми, кому мирское еще застилает зрение, и молиться за них. А все же я должен сказать, моя Кристин, тяжело мне было бы пожертвовать для Бога жизнью, которую я вел в своих усадьбах, – с заботами о преходящих вещах и с мирской радостью… с твоей матерью, живущей бок о бок со мной, и со всеми вами, детьми моими. Так уж, видно, предначертано: раз человек рождает потомство от плоти своей, то должен терпеть, если сердце его разрывается от боли, когда он теряет детей или жизнь их в мире складывается несчастливо. Бог, даровавший им душу, владеет ими, а не я…
Рыдания сотрясали тело Кристин; и вот отец стал тихонько покачивать ее у себя на коленях, словно малого ребенка.
– Многого я не понимал, когда был молод. Отец любил и Осмюнда, но не так, как меня. Это было, понимаешь, из-за моей матери… Ее он не забывал никогда, а женился на Инге, потому что так пожелал его отец. Сейчас мне хотелось бы, чтобы я мог встретиться со своей мачехой еще здесь, в этом мире, и выпросить у нее для себя прощение за то, что я так мало ценил ее доброту…
– Ты же так часто говорил, отец, что твоя мачеха не делала тебе ни зла, ни добра, – сказала Кристин сквозь рыдания.
– Помоги мне, Боже, я тогда не понимал этого как следует. Но сейчас мне кажется немаловажным, что она не питала ко мне ненависти и никогда не сказала мне ни единого дурного слова. Как это понравилось бы тебе, Кристин, если бы ты видела, что твой пасынок во всем решительно и всегда ставится впереди сына твоего?
Кристин немного успокоилась. Она лежала теперь на руках у отца, повернув голову прочь, и глядела прямо перед собой в сторону гор. Стало темнее от большой серо-синей тучи, проходившей под солнцем… Сквозь нее пробилось несколько желтых лучей, вода в ручье ярко заблестела.
Тут Кристин снова разрыдалась.
– Ах нет!.. Отец, отец мой, неужели я уж больше никогда в жизни не увижу вас!..
– Ну, Господь да будет с тобой, Кристин, чтобы мы все встретились в оный день – все, кто дружил с нами в жизни, – всякая душа человеческая… Христос и Мария дева, и святой Улав, и святой Томас да хранят тебя во все дни твои… – Он взял ее голову в руки и поцеловал ее в губы. – Будь милостив к тебе Господь, да светит он тебе в этом мире, а в мире том да засветит он тебе свет великий…
Спустя несколько часов, когда Лавранс, сын Бьёргюльфа, уезжал из Йердкинна, дочь провожала его, идя рядом с конем. Слуга уже уехал довольно далеко вперед, но Лавранс придерживал своего коня и ехал шагом. Было так больно смотреть на заплаканное, полное отчаяния лицо Кристин. Такой она сидела и на постоялом дворе все время, пока Лавранс ел, беседовал с ее детьми, шутил с ними и сажал их поочередно к себе на колени.
Лавранс медленно произнес:
– Не печалься больше, Кристин, о том, в чем ты должна раскаиваться передо мной. Но вспоминай об этом, когда подрастут твои дети и тебе, быть может, будет казаться, что они относятся к тебе или к отцу своему не так, как вы считали бы нужным. Вспомни тогда и о том, что я рассказывал тебе о своей молодости. Я знаю, крепка твоя любовь к ним, но ты всего строптивее, когда любишь всего больше, а в твоих молодцах живет своеволие – это я видел, – сказал он, улыбнувшись.
Но вот наконец Лавранс попросил ее оставить его и идти обратно.
– Мне не хочется, чтобы ты заходила так далеко от жилья и потом возвращалась одна.
Они оказались к этому времени в лощине между небольшими пригорками, с березняком понизу и кучами камней по скатам. Кристин прижалась к отцовской ноге в стремени и хваталась за его одежду, за руки, за седло, за шею и круп лошади, тычась головой из стороны в сторону и рыдая с такими глубокими и жалобными стонами, что Лаврансу казалось, у него разорвется сердце при виде того, в какое она погружена глубокое горе.
Он спрыгнул с коня, обнял дочь и в последний раз крепко прижал ее к себе. Потом долго крестил ее, поручая милости Божьей и всех его святых. И наконец сказал, что теперь она должна отпустить его.
Так они расстались. Но когда Лавранс отъехал немного, Кристин увидела, что он придержал коня, и поняла, что отец плачет, уезжая от нее.
Она кинулась в березовый лес, торопливо пробралась через него и начала карабкаться на ближайший пригорок по поросшему золотистым лишайником каменистому склону. Но он был усыпан крупными камнями, и подниматься по нему было тяжело, и горушка оказалась выше, чем она думала. Наконец она поднялась на вершину, но Лавранс уже скрылся за холмами. Кристин повалилась на мох и кустики красной толокнянки, которые росли на вершине холма, и долго лежала так, плача, закрыв лицо руками.
Лавранс, сын Бьёргюльфа, приехал к себе домой в Йорюндгорд поздно вечером. Приятное чувство какой-то теплоты охватило его, когда он увидел, что в старой горнице кто-то ждет его возвращения – за крохотным стеклянным оконцем, выходившим на крыльцо, слабо мерцал свет огня на очаге. В этой горнице он всегда больше всего чувствовал себя дома.
Рагнфрид сидела там одна за шитьем какой-то большой вещи, лежавшей перед ней на столе. Около стояла сальная свеча в подсвечнике желтой меди. Рагнфрид тотчас же встала, приветливо поздоровалась с мужем, подкинула дров в очаг и пошла сама хлопотать насчет еды и питья. Нет, она давно уже отослала служанок на покой; сегодня у них был тяжелый день, но зато теперь они напекли столько ячменного хлеба, что хватит до самого Рождества. Поль и Гюнстейн поехали в горы собирать мох. Кстати, раз уж заговорили о мхе, – хочет ли Лавранс, чтобы ему сшили зимнюю одежду из той ткани, которая окрашена красильным