Называя ее «сиромахой», «сиротиной», вопрошая «защо тебе сплюндровано, защо, мамо, гинешь?» — поэт имеет в виду не современную ему живую Украину, которая «сплюндрована» ничуть не больше всей остальной России. Это не оплакивание страданий закрепощенного люда, это скорбь о ее невозвратном прошлом.
Вот истинная причина «недоли». Исчез золотой век Украины, ее идеальный государственный строй, уничтожена казачья сила. «А що то за люди були тии запорожци! Не було й не буде таких людей!». Полжизни готов он отдать, лишь бы забыть их «незабутни» дела. Волшебные времена Палиев, Гамалиев, Сагайдачных владеют его душой и воображением. Истинная поэзия Шевченко — в этом фантастическом никогда не бывшем мире, в котором нет исторической правды, но создана правда художественная. Все его остальные стихи и поэмы, вместе взятые, не стоят тех строк, где он бредит старинными степями, Днепром, морем, бесчисленным запорожским войском, проходящим, как видение.
О будущем своего края Тарас Григорьевич почти не думал. Раз, как-то, следуя шестидесятнической моде, упомянул о Вашингтоне, которого «дождемся таки колись», но втайне никакого устройства, кроме прежнего казачьего, не хотел.
Перед нами певец отошедшей казачьей эпохи, влюбленный в нее, как Дон Кихот в рыцарския времена. До самой смерти, героем и предметом поклонения его был казак.
Надо ли после этого искать причин русофобии? Всякое пролитие слез над руинами Чигирина, Батурина и прочих гетманских резиденций неотделимо от ненависти к тем, кто обратил их в развалины. Любовь к казачеству оборотная сторона вражды к Москве.
Но и любовь и ненависть эти — не от жизни, не от современности. Еще Кулишем и Драгомановым установлено, что поэт очень рано, в самом начале своего творчества попал в плен к старой казачьей идеологии. По словам Кулиша, он пострадал от той первоначальной школы, «в которой получил то, что в нем можно было назвать faute de mieux образованием», он долго сидел «на седалище губителей и злоязычников».[134]
По-видимому, уже в Петербурге, в конце 30-х годов нашлись люди просветившие его по части Мазеп, Полуботков и подсунувшие ему «Историю Русов». Без влияния этого произведения трудно вообразить то прихотливое сплетение революционных и космополитических настроений с местным национализмом, которое наблюдаем в творчестве Шевченко. По словам Драгоманова, ни одна книга, кроме Библии, не производила на Тараса Григорьевича такого впечатления, как «История Русов». Он брал из нее целые картины и сюжеты. Такие произведения, как «Подкова», «Гамалия», «Тарасова Нич», «Выбир Наливайка», «Невольник», «Великий Льох», «Чернец» — целиком навеяны ею.
Прошлое Малороссии открылось ему под углом зрения «Летописи Конисского»; он воспитался на ней, воспринял ее, как откровение, объяснявшее причины невзгод и бедствий родного народа. Даже на самый чувствительный для него вопрос о крепостном праве на Украине, «летопись» давала свой ответ она приписывала введение его москалям. Не один Шевченко, а все кирилло-мефодиевцы вынесли из нее твердое убеждение в москальском происхождении крепостничества. В «Книгах Бытия Украинского Народу» Костомаров писал: «А нимка цариця Катерина, курва всесвитная, безбожниця, убийниця мужа своего, востанне доканала казацтво и волю, бо одибравши тих, котри були в Украини старшими, надилила их панством и землями, понадавала им вильну братию в ярмо и поробила одних панами, а других невольниками».[135] Если будущий ученый историк позволял себя такие речи, то что можно требовать от необразованного Шевченко? Москали для него стали источником всех бедствий.
По канве «Истории Русов» он рассыпается удивительными узорами, особенно на тему о Екатерине II.
Есть у Шевченко повесть «Близнецы», написанная по-русски. Она может служить автобиографическим документом, объясняющим степень воздействия на него «Истории Русов». Там рассказывается о некоем Никифоре Федоровиче Сокире — мелком украинском помещике, большом почитателе этого произведения.
«Я сам, будучи его хорошим приятелем, часто гостил у него по нескольку дней и кроме летописи Конисского, не видал даже бердичевского календаря в доме. Видел только дубовый шкаф в комнате и больше ничего. Летопись же Конисского, в роскошном переплете, постоянно лежала на столе и всегда заставал я ее раскрытою. Никифор Федорович несколько раз прочитывал ее, но до самого конца ни разу. Все, все мерзости, все бесчеловечья польские, шведскую войну, Биронова брата, который у стародубских матерей отнимал детей грудных и давал им щенят кормить грудью для свой псарни — и это прочитывал, но как дойдет до голштинского полковника Крыжановского, плюнет, закроет книгу и еще раз плюнет».
Переживания героя этого отрывка были, несомненно, переживаниями самого Шевченко. «История Русов» с ее собранием «мерзостей» трансформировала его мужицкую ненависть в ненависть национальную или, по крайней мере, тесно их переплела между собой. Кроме «Истории Русов», сделавшейся его настольной книгой, поэт познакомился и со средой, из которой вышло это евангелие национализма. Приехав, в середине 40-х годов, в Киев, он не столько вращался там в университетских кругах среди будущих членов