трудности остались позади, все пошло как по маслу, без излишнего трения и сопротивления; затем, обхватив одной рукой бедра фаворита, он взялся за его красноголовую игрушку из слоновой кости, стоявшую совершенно несгибаемо, доказывая тем самым, что если сзади юноша и напоминал мать, то спереди был точной копией отца. Игрушкой этой он некоторое время забавлялся а другой рукой развратничал с волосами мальчика, потом, перегнувшись через его плечо вперед, повернул к себе лицо, отстранил спадавшие на него локоны, прижал к себе, чтобы поймать долгий выдох поцелуя. После чего, возобновив скачку, продолжил набег на тылы, постепенно достиг кульминации, сопровождавшейся обычными симптомами, и прекратил военные действия.
Долл Снирпис закрыла книгу. Руджеро – Джентльмен с Заднего Двора? Руджеро, предпочитающий баранью ногу идеальному английскому бифштексу, торгует турецким товаром в честном английском ларьке?
– Ну что ж, – сказала Долл, – если он желает Содомии, будет ему Содомит!
– Очень Верно. Очень Правильно, – ответила мисс Мэнгл, посасывая Кальян.
Миру явилась Долл в брюках, пудреном завитом парике, свободной рубахе и шелковых чулках на вывернутых ногах. Долл в треуголке, застегнутая на все пуговицы. Долл с тонкими усиками и военной выправкой. Долл, хорошо упакованная, с гульфиком и искусственным членом.
– Я готова встретиться с этим Жеребцом-Перевертышем, – сказала она и вышла из дома в тот момент, когда в него вошла полночь, обе с заднего двора.
– Теперь, – сказала Долл, – я вылитый Брадаманте [20], – и не раздумывая вошла в ворота «Петуха и Пушки».
Пикассо закрыла книгу и быстро отложила ее. Книга принадлежала сидевшему рядом мужчине. Сосед спал; при виде странного засаленного тома ее рука сама потянулась к нему. Обложки не было, книга оказалась незнакомой. Что это? Порнография восемнадцатого века? Мужчина пошевелился, и Пикассо опустилась на место.
Она посмотрела на соседа. Около пятидесяти; мужчина скорее нес свои годы, чем переносил их, и не пытался скрывать возраст. Виски седые, лицо морщинистое, закрытые веки припухли, смуглая кожа отливала пурпурным блеском. Но он был строен, высок, изящен и напоминал бабочку Пурпурного Императора, уснувшую на серой скамье.
Его кисти сужались к длинным тонким пальцам, что выдавало необычайную силу при явной чувствительности. Его пальцы шевелились во сне, и Пикассо невольно подумала о змеях.
Хотя мужчина был в рубашке и просторных брюках, она заметила, что в теле его больше кости, чем плоти. Он был анатомичен – наглядное пособие на грубом верстаке человеческого каркаса. При вскрытии, представила она, с его незамысловатого скелета срезают аккуратные жилистые квадратики. Плотный симбиоз мышц и нервов, ткани и флюида свисал во всей своей совокупности с тривиальной вешалки.
Болты его выступающих ключиц тронули Пикассо. А если отогнуть ему голову и обнажить щитовидный хрящ, его адамово яблоко? Наверное, оба поняли бы, как уязвим он и прочие мужчины до него. Если бы она протянула ему плод, он принял бы этот дар?
Они стояли в саду и смотрели на дерево. Зеленое дерево, освещенное красными шарами. Она сказала:
– Съев этот плод, ты съешь тот свет, что он дает, и в Человеке зажжется фонарь, при котором он сможет прочесть себя.
Гладкие женские пальцы держали плод и он подумал о змеях.
Гендель боролся со снами.
Его горло была подчеркнуто, вызывающе обнаженным. То было горло певца, выразительное и гордое собой, как добротно сработанной, красивой вещью. Сам он не был красив; для этого он был слишком худ и беспокоен, но горло и руки были его защитниками. Его могла бы любить женщина. Но Пикассо догадывалась, что его желали мужчины. Она вздохнула. Что такое желанье? Безопасные семейные экскурсии здесь наверняка ни при чем. Разве ее мать когда-нибудь желала ее отца? Разве ее отец – толстый, жадный, жестокий – мог быть желанным? У него было девять любовниц, и теперь он торопился с десятой. Неужели она протягивала руку и радовалась лишь его коже? Или терпеть не могла его классические шесть дюймов, упрятанные в растяжимую крапчатую ткань? Пикассо думала о своем брате и его сердитом Щупе, который наказывал ее за то, что она была красивой, умной и быстрой. Под неотступным присмотром брата она выучилась быть застенчивой и медлительной. Научилась ненавидеть свое тело, потому что он говорил, что любит его.
Теперь она не могла его ненавидеть. Скорее боялась, была ему чужой, но ненавидеть – нет. Сможет ли она когда-нибудь испытать ту же острую чувственность, которую видела на картинах? Не плоть и кровь, а вещи из холста и краски рассказывали Пикассо о пламени, которого она не знала. Она бы нашла его или как-то зажгла его в себе, будь даже кости ее углем, а сердце – растопкой. Как там не сказал святой Павел? «Лучше сгореть, чем жениться»?
Она представила себе, что занимается любовью с этим мужчиной, с его нежной тяжестью и струнами пальцев. Сможет ли она насладиться его чистой, выбритой кожей, отшлифованной дорогими вяжущими веществами? Он был очень ровен, и Пикассо почувствовала, чего это ему стоит. Он тщеславен? Был бы он тщеславен в любви к ней, стал бы доказывать свое превосходство каждым тщательно рассчитанным движением? Заниматься любовью. Еще одно тошнотворное выражение семейной семантики. Что общего у любви с сексом и у секса с любовью? К одним людям она испытывала похоть, к другим близость (но к большему числу – отвращение), однако даже если похоть и близость совпадают, любовь ли это? А если не совпадают, важно ли подкрашивать одно и преувеличивать другое? Ей рассказывали, что многие женщины смотрят на мужчину и хотят иметь от него детей. Она могла такое понять, но тогда брак сводился к выживанию и экономике с примесью первобытной тайны (или генетического распознавания, как выражаются ученые). Но могут ли генетическое распознавание и банковский счет стать краеугольным камнем того Хорошего, за что стоит держаться?
Сквозь вагонное стекло Пикассо видела кладбища Мертвецов. Дома-коробки из желтого кирпича, отгородившиеся от соседей. Сернистые стены дымились в морозном воздухе. Никаких признаков жизни. Если бы Пикассо могла в них заглянуть – что бы она увидела? Ряды протертых диванов, повернутых под одним углом к одинаковым телевизионным подношениям наглых белых дисков спутниковых антенн, сорок пять каналов футбола, новостей, комедий, мелодрам и научно-популярных фильмов о дикой природе. Ее мать и отец ничем не лучше; просто у них диван был кожаным, а телевизор скрывался за раздвижной панелью в стене. На панели красовался Христос, изгоняющий менял из Храма. Сэр Джек никогда не брал с собой бумажник в церковь.
Хотя разводов стало намного больше, чем раньше, количество браков тоже увеличилось. Едва пара торопливо рубила один узел, обе стороны начинали лихорадочно вязать веревочки в два новых. И шли они по проходу, в счастье-несчастье, богатство-бедность, здоровье-болезни, «пока Смерть не разлучит нас». И Смерть их разлучала – смерть чувств, красоты, всего, кроме самых банальных удовольствий. Вскоре они умирали друг для друга и винили друг друга в скуке, одной на двоих.
В новой морали, отринутой Церковью, утвердилась любопытная система ценностей. «Сторонники последовательного единобрачия», как журналы называли маньяков женитьбы, по добродетельности все же стояли на ступеньку выше пар, не желавших брака или не способных на него. Неженатые, однако верные друг другу спускались, по крайней мере, на две ступеньки ниже человека, державшего жену, но наслаждавшегося любовницей (-ами). Он же, в свою очередь, свято полагал себя выше статистики разводов. Церковь смотрела на это сквозь пальцы. Полностью приватизированная и отделенная от государства англиканская церковь под твердым правлением нового архиепископа – дважды женатого счетовода – зарабатывала на свадьбах, похоронах, причастиях, исповедях и т. д. Получалось неплохо. Иногда Пикассо заходила в церковь, садилась на пустую скамью и слушала викария, в монотонном бормотании которого не осталось ничего божественного. Тот был анекдотичен – добрый-парень-здрасьте- пожалте-мелкая-душонка-тупая-головенка-оправдывающий-затраты-искушенный-в-жизни-ожирением- страдающий-в-гольф-играющий викарий.