убить, можно не обращать внимания. Словом пренебрегают. Словом невысказанным и не услышанным. Словом непонятным, иностранным на своем собственном языке. Словом, отправленным в ссылку, запертым в ветшающих дворцах прошлого, слава которого померкла а сторонников почти не осталось. Словом, затканным в потертый гобелен, королевским девизом в республике. Словом, которое облачали в роскошные одежды, которому поклонялись. Словом, что шествовало впереди князей, словом власти; Библией и Законом. Словом облагораживающим, коим любой рот посвящался в поэты.
Нежные слова стерлись от частого употребления. Сквернословия смягчились повторением. Сломана волшебная палочка зачарованных слов и самих чар. Слова духовности втиснуты в плоть. Слова плоти обряжены в противные белые платья. Площадная праща лишь мечет и мечет свою брань. Таково наследие мертвых.
Мертвые едут на работу, трутся друг о друга серые руки трупов в разверзнутой могиле, громоздятся штабели в оцинкованных гробах машин, подземки и поездов. Жуткие экипажи раскрашены в яркие цвета – цвета гильотин, их корзин и лезвий, радостные, как сама казнь. Каждый мужчина, каждая женщина восходят на собственный эшафот, опускаются на колени, а их убивают – день за днем. Все подбирают свои отрубленные головы, садятся в метро и едут домой. Некоторые говорят, что работа им нравится.
Время насмехается над ними, но они не слышат. В их ушах лишь спортивные сводки и биржевой индекс «Файнэншл таймс». Время засело у них в грудных клетках и смеется над ними, но язык его древен, и они его не слышат. Время делает свое дело и оставляет рукопись червям.
Почему мертвые отказываются от жизни? Закладывают часы, которые нельзя будет выкупить?
«ПРОДАЕТСЯ: МОЯ ЖИЗНЬ. ПОЛУЧИТ ТОТ, КТО ПРЕДЛОЖИТ САМУЮ ВЫСОКУЮ ЦЕНУ».
Рукопашная между живым и мертвым. Поэт и слово оживляют друг друга изо рта в рот. Поцелуй меня лощиной рта – котлованом, из которого добывают слова, занесенные песками времен. Поцелуй меня лощиной рта, и я заговорю на языках.
Ее поцелуй; ласка или приветствие губами; бильярдные шары, что сталкиваются, катясь; капля сургуча.
Губы ее подобны алым виноградинам – не спелые, всегда манящие. До сбора урожая еще несколько месяцев. Я боюсь морозов, боюсь града, боюсь гнили и ожога. Я боюсь проспать восход солнца. Пусть солнце взойдет. Пусть настанет день, когда она созреет в моей ладони.
Почему я тоскую по другому времени? Почему хочу, чтобы часы шли быстрей, если моя жизнь зависит от того, сумею ли я сдержать руки стрелок. Почему? Я хочу целовать тебя.
Поцелуй меня лощиной рта, зубчатой впадиной желания. Поцелуй меня раздвинутым пространством, ниспровержением пристойности, восстановлением капища честных людей.
Поцелуй меня на зеленом сукне, где я играю тебя, как игру.
Она целует меня. Все слова, что есть, взлетают с ее уст стаей птиц, каркающих небесам. Крылатые машины несутся по всему миру, но дом ее – во мне.
Ее уста лепят слова. Ими она опаляет меня. Ее холодная чистая изложница тает, уступает, и она изливает теплый мед, созревший за долгую ночь.
Слово и поцелуй – одно.
Язык – это секс? Произнеси мое имя – и произнесешь секс.
Произнеси мое имя и произнесешь: белый песок под белым небом, белые силки моих бедер.
Наши слившиеся губы лепят слова, которых я не знаю. Называть ли мне твои соски душистой земляникой? Прятаться ли в темных переливах горла твоего? Бусина розовых четок, что нахожу я между твоих ног, заставляет меня молить тебя и за тебя молиться. А как же Гермес Путей твоих? Я разлучаю тебя, как перекресток, я боюсь бога красноречия и воров. Когда ты целовала меня, сердце трусливо билось у меня во рту, и ты вырвала его, чтобы прочесть, предсказательница моя. Оставь меня – жертву потоку твоих волос.
Время: Перемена пережитая и наблюдаемая. Время измеряется углом поворота Земли» округ своей оси. Земля медленно вращается на вертеле под пламенем солнца.
Время пронзило меня. Я – тень, что метит диск солнечных часов. Я – руки часовых стрелок. Язык колокола, тельце, что колотится из стороны в сторону, неприкаянно цепляясь за окаянные колокольные качели. Ошеломляюще опрокидывающееся Время, головокружительный, злокозненный ярмарочный аттракцион. Наслаждения и иллюзии бесплатной поездки на «чертовом колесе». От взгляда сверху, из раскрашенной кабинки, душу выворачивает наизнанку. Колесо вращается. Заворачивай! Торопись! осталось одно место! Люди впереди машут мне и бросаются вперед. Людей позади я почти не знаю. Видят ли они меня? Сомневаюсь. Кабинки вращаются так, что их не видно. Залезай со мной вместе. Держись за мою руку. Так лучше? Не очень.
У балаганщика знакомое лицо. «Увидимся на другой стороне», – говорит он и запирает клетку на засов. ПОЕХАЛИ! Его запрокинутое лицо смазывается. Для ездоков на колесе есть только колесо. Сначала мы раскачиваемся вверх, затем обманчивая долгая пауза и внезапное низвержение. То, что всего лишь живет, может всего лишь умереть.
Время вращает меня под солнцем, но я могу вращать солнце сквозь время. Тут, там, нигде, неся белые розы – не красные. Митилены 600 года до Рождества, город 2000 года после Смерти. Все искусство относится к одному периоду. Греческий рог для питья – рядом с быками Пикассо, Джотто – друг Сезанна. Кто кого зовет? Сапфо вызывает миссис Вулф, миссис Вулф – Сапфо. «Вас понял, прием» по всему времени, дуплексная радиосвязь на тайной частоте. Искусство громит Время.
Я ловлюсь в силки собственного прошлого. Я вижу людей, играющих давно покойные роли. Хочу протянуть руку и остановить их, пока не поздно. Слишком поздно. Неужели моя рука проходит сквозь них? Они не могут прочесть мои труды и не замечают меня. Давно покойному поэту приходится туго; ныне живущему – не легче. Умирает художник, но не искусство, даже если столько уже уничтожено, молва все равно разнесет о нем слово. Невозможно заткнуть мне рот. Я говорила через столько жизней, и через столько еще буду говорить.
Ступай домой, Сапфо? Прыгни в широкогорлую воронку настоящего и проскользни сквозь щели истории. Вернись на высокие скалы вокруг гавани. Вернись к плоскому морю. Вернись туда, где начались слова и подбрось их сквозь время, пока их не поймают новые уста и они не зазвучат снова.
САПФО, УБИРАЙСЯ ДОМОЙ. Граффити на стене моего дома. Я живу в пуле. То есть мой дом заключен в крепкий стальной корпус, который должен защитить его от таких же скваттеров, как я сама. Стальная дверь, стальные окна, стальными пластинами замкнуты раковина и унитаз. Стальной зажим на водопроводной магистрали и стальной ящик на распределительном щите.
Где нет уродства, там нет и страха, а этот город процветает на страхе. Город старый и залатанный. Город современный и наглый. Тихо ветшающий город воспитанных людей и город задир – не живой, но слишком активный.
Есть и другой город, но мы не любим говорить о нем, поскольку официально его не существует. Люди исчезают каждый день. Вот в нем-то я и живу.
Невидимый город – мартышкин коллаж из несочетающихся материалов: железобетонные блоки и гофрированные крыши, георгианская кирпичная кладка, выкрашенная оранжевым, ибо подлежит сносу. Пешеходные мостки в пятнадцати метрах над землей, ловушки для ветра, тоннели смерти, крысиные ходы между монолитами из моноблоков. Там, где когда-то были узкие улицы и просторные площади, теперь пробиты любимые проходные реплики Народной Архитектуры.
Идефиксам сметливых лавочников из зеркального стекла пришлось уступить место дощатым щитам, грубо приколоченным под мертвыми неоновыми вывесками. Я покупаю товары (в которых нет ничего товарного) сквозь дыру в фанере у отрубленной руки. Рука берет деньги, выдает замороженное мясо, мертвые уходят и едят его, чтобы питать свои ледяные сердца.
Я бьюсь изо всех сил, стараясь согреться.
САПФО, УБИРАЙСЯ ДОМОЙ. Верно, мне есть за что отвечать: за все эти воображаемые искушения во плоти и на бумаге. Разве не вы назвали меня сексуалкой? Если так, я обязана исповедовать свою религию. Я