и может говорить о каком угодно предмете в продолжение целого часа, не останавливаясь ни на секунду.
— Кальпурний не уловил насмешки в словах Прокула и сказал важно и торжественно:
— Это нелепое суеверие получило начало среди иудеев, которые сами происходят из Халдеи. Основатель секты некто Иисус по прозванию Христос возбудил иудеев против государства, а потом, когда они изгнали его, он собрал шайку из девяноста человек и занялся разбоем. Прокуратор Пилат захватил его и казнил, но подавленное на время суеверие просочилось в другие страны и, разумеется, к нам в Рим, куда от варваров стекается всякая мерзость. Поклоняясь своему распятому софисту, христиане поступают, как самые дикие народы, а богов, которые укрепили мощь нашей империи, отвергают и глумятся над ними. Они не желают воздавать почести божественному Августу и нарушают наши законы. И все из-за их ненависти ко всему роду человеческому. Они враги государства и поэтому скрывают от всех свои обряды. Они узнают друг друга по тайным знакам и отличиям и без разбора называют друг друга братьями и сестрами. Большинство из них -темные ремесленники и неграмотные женщины. Я слышал, что на их собраниях происходят самые отвратительные вещи. По какому-то нелепому убеждению они поклоняются ослиной голове и орудию казни, которое воистину их достойно. Когда человека принимают в секту, перед ним кладут младенца, покрытого мукой, и новичку предлагают нанести по поверхности удары и, он сам того не зная, убивает младенца. Тогда все начинают жадно рвать его тело и слизывать текущую кровь.
Словом — это настоящая угроза для всей страны. Печально, что эта зараза так распространилась в городе и в провинции.
Все слушали этот вздор с живейшим любопытством, кроме молодого офицера; его лицо выражало несказанное презрение, и он многозначительно взглянул на Агнию, которая сидела словно окаменевшая. Она едва заметно кивнула ему головой и также едва заметно коснулась губ пальцем. Он понял, что она просит его не вступать в разговор. Сильный румянец залил лицо Себастьяна; он потупил глаза и принялся вертеть в руках ветку зелени, которая лежала между плодами на дорогом б люде.
— Из всего этого следует, — сказал Прокул, — что термы вскоре будут окончены и наступят великие празднества. Не будет ли божественный Диоклетиан присутствовать при открытии и освящении терм?
— Разумеется, — сказал Фульвий, — по этому случаю нас ожидают шумные торжества. Я знаю, что приказано поймать в Нумидии самых свирепых львов и леопардов. Такой храбрый воин, как ты, Себастьян, — сказал Фульвий, обращаясь внезапно к соседу, — должен приходить в восторг от благородных зрелищ амфитеатра, особенно когда погибающие на арене принадлежат к числу врагов великого императора и великой республики.
Себастьян приподнялся на кушетке и, устремив на соседа горящий, но твердый взгляд, спокойно сказал:
— Я бы не заслуживал названия храброго воина, которое ты сейчас дал мне, если бы мог видеть хладнокровно борьбу (так называют ее, хоть это и неправда) женщины, ребенка или даже безоружного мужчины с диким зверем. Такие зрелища неблагородны, хотя ты и назвал их благородными. Да, я готов обнажить меч мой против врагов республики и императора, но не стану сражаться с безоружными, и с удовольствием убью льва или леопарда, который готов растерзать невинного, хотя бы это и совершалось по приказанию императора.
Фульвий хотел было возразить, но Себастьян тяжело положил на плечо ему свою красивую, но крепкую руку и с силою продолжал:
— Выслушай до конца. Я не первый и не лучший из римлян, которые так думают. Вспомни слова Цицерона: «Эти игры, конечно, великолепны, но какое удовольствие может находить человек, одаренный тонким умом, при виде слабого существа, терзаемого зверем, наделенным страшной силой?» Я не стыжусь, что разделяю мнение величайшего из римских ораторов.
— Стало быть, мы никогда не увидим тебя в амфитеатре, — сказал ласково Фульвий, хотя в звуке его голоса послышалось что-то фальшивое, а в выражении лица появилось лукавство.
— Если ты меня увидишь в амфитеатре, то уверяю тебя, что я буду на стороне беззащитной жертвы, а не на стороне зверей, готовых растерзать ее.
— Славно сказано, Себастьян! — невольно воскликнула Фабиола и захлопала в ладоши.
Фульвий замолчал. В эту минуту все встали из-за стола, начались прощания и разъезд гостей.
IV
Пока гости ужинали в зале Фабия, Сира пришла к кормилице Фабиолы, Евфросинии, которая перепугалась, увидев ее рану. Евфросинья обмыла рану и перевязала ее.
— Бедняжка! — сказала она. — Но что ты сделала такое, чтобы заслужить гнев нашей госпожи? Тебе, должно быть, очень больно? Сильно же ты, вероятно, провинилась перед ней, если она так разгневалась. И сколько крови! Боги мои, да что ж ты такое сделала?
— Я осмелилась спорить с ней.
— Спорить? Спорить с госпожой? Бессмертные боги! Да ты рехнулась? Слыханное ли это дело, чтобы раба могла спорить с госпожой, как наша! Сам Кальпурний побоится спорить с ней! Теперь я не удивляюсь, что она... так взволновалась, что и не заметила, как поранила тебя! Однако ты молчи и никому не рассказывай! Не надо, чтобы знали, что... что... ну, что ты спорила с нею. Это не сослужит тебе добрую службу. Нет ли у тебя хорошенького шарфа? Я перевяжу им твою руку, будто ты принарядилась, вот и не будет видно твоей раны, никто ее не заметит. Но это у твоих подруг много нарядов, а у тебя ничего нет; ты, кажется, совсем не любишь наряжаться. Я пойду погляжу.
Евфросинья вошла комнату невольниц, смежною со своей комнатой, отворила сундук Сиры и, перерыв все, что там лежало, нашла на дне его покрывало, украшенное жемчугом и драгоценными камнями. Она удивилась, что у Сиры оказалась такая дорогая вещь. Напрасно покрасневшая Сира просила ее оставить покрывало в сундуке, позволить ей не надевать его, говорила, что невольнице не пристало носить такую дорогую вещь, которую она хранит только в воспоминание о своей родине и иной участи в доме отца и матери. Но Евфросинья, желая скрыть от других поступок Фабиолы, заставила Сиру обвязать руку покрывалом.
Сира вышла в маленькую прихожую, находившуюся около комнаты привратника, где невольницам позволялось принимать своих родных и друзей, Она держала в руках корзину, накрытую полотном. Вскоре туда пришла девушка лет шестнадцати или семнадцати, бедно, но чисто одетая. Она бросилась на шею Сиры и прижалась к ней. Девушка была очень хороша собой, но слепа от рождения.
— Садись, Цецилия, — сказала ласково Сира .и повела ее к столу. — Я принесла тебе вкусный ужин. Поешь.
— Мне кажется, что я и так всякий день отлично у тебя ужинаю.
— Да, верно, но сегодня госпожа прислала мне со своего стола лучшие блюда.
— Какие вы обе добрые! А уж ты, так прямо не знаю, что и сказать. Почему же ты сама не попробуешь этих вкусных блюд?
— Честно говоря, мне приятнее смотреть, как ты их ешь. Ты, бедненькая, наверное, устала?
— Послушай, Сира, это не годится. Я не могу есть как богатые, одеваться, как богатые, чужими трудами и подачками. Я разделю охотно с другими бедняками, что мне дают, но не могу лишить тебя ужина; это уж было бы совсем нехорошо с моей стороны.
— Ну, ладно, ладно! Я отдам половину ужина подругам, а мне самой, право, сегодня есть не хочется.
Сира направилась в комнату невольниц и отдала им серебряное блюдо, присланное Фабиолой. Рабыни были завистливы, жадны и не понимали, почему Сира раздавала все, что у нее было; но скоро они перестали удивляться и, не задумываясь, пользовались ее добротой. Они спокойно съедали ее ужин и столь же спокойно брали у нее все, что она предлагала, не испытывая при этом благодарности. Рабство лишило их