В каморке было тихо, и через открытую форточку вместе с крепким и влажным запахом весны протяжно вливался тихий гул пасхального благовеста. Он томил и тревожил душу, как отзвук далекой чужой радости, и тихо колебал воздух глубокими тяжелыми волнами.
За окном — стена, начинающаяся где-то далеко внизу, уходила высоко в тусклое небо, бесконечная, гладкая, серая…
В каморке было тихо, и никто не мешал мадам Лазенской выплакаться. Она плакала долго, низко опустив голову и упершись локтями в подоконник. Потом, когда слезы иссякли и чувство острой обиды притупилось и успокоилось, она встала, подошла к комоду и, выдвинув верхний ящик, вытащила завернутый в шелковую тряпочку флакон. Она осторожно вынула пробку и медленно потянулась носом вперед, вдыхая содержимое вздрагивающими ноздрями. Затем снова заботливо завернула флакон и тихо и ласково, словно спеленутого ребенка, уложила его на прежнее место.
Медленно, еще дрожащей после волнения рукой, придвинула она коробочку с пудрой и, обтерев пуховкой лицо, развесила на спинке стула мокрый носовой платочек, тщательно расправив рваные кружевца.
— Аннушка, — загудел вдали голос мадам Шранк, — скажи мадам Лазенской, пусть идет пить кофе, когда у нее дурь пройдет. Я не могу всю ночь ждать. Здесь вот пасхи кусок. Остальное снесу на холод. Я спать иду. У меня у самой нервы трещат.
Сердце мадам Лазенской громко застучало. Она знает, что Аннушка давно спит и что хозяйка говорит нарочно для того, чтобы она, Лазенская, услышала.
Она тихонько подкрадывается к двери и прислушивается, выжидая ухода мадам Шранк, чтобы выйти в столовую.
Стена за окном чуть-чуть розовеет под первыми алыми лучами восходящего солнца. Рассветный живой ветерок дерзко стукнул форточкой и, пробежав легкой струйкой, колыхнул сохнувший на стуле платочек.
ПОЛИТИКА И НАУКА
Настроение в классной комнате какое-то натянутое. Второй день не дерутся.
Павлику не по себе. Он сидит над книгой и тихо похныкивает, глядя на лампу, подвешенную высоко «от греха подальше».
Борька, толстый, безбровый, хмурит лоб и зубрит по бумажке.
— Р. С.-Д. Р. П., Д. К. и Р. Д… Нет, не Д. К., а К,Д., К.-Д.,К,-Д.
— Хм! — хнычет Павлик. — И чего ты бесишься. Все равно все знают, что у нас в приготовительном самые трудные предметы. У нас все предметы начинаются, а у вас все только повторяют. Это всем известно.
— К.-Д., К.-Д., К.-Д., — кудахтает Борька.
— Хм! Хм! Меня завтра из батюшки спросят, а я ничего не могу выучить. Вчера спросили, я все великолепно знал, а он кол влепил.
— Р. С.-Д. Р. П., Р. С.-Д. Р. П. А что же тебя спрашивали? — с легким налетом презрения кидает Борька.
— Спросили про двунадесятые праздники. Я ему почти все назвал: Пасху назвал, Вознесенье назвал, Елку назвал, Введенье назвал, Масленицу назвал…
— Дурак! Масленица не двунадесятая. Р. С-Д. Р. П.
— Я ему все назвал, и Илью назвал, а он…
— Перестань скулить! Р. П. С.-Р… У меня революция на носу. Большевик, меньшевик, фракция, фракция, фракция… Большевик, меньшевик…
Павлик уныло посмотрел на маленький круглый Борькин нос, на котором была революция, и захныкал дальше.
— Хм! Заповеди все знаю, а он нарочно сбивает, чтобы…
— Врешь, — неожиданно обрывает Борька. — Не можешь ты всех заповедей знать.
— Нет, знаю.
— Ну, скажи, какую знаешь.
— Все знаю. И третью знаю.
— Ну, скажи, про что в третьей говорится?
— Про родителей.
— А что про родителей?
— «Да не прелюбо да сотворите» говорится. Я все знаю. А ты ничего не знаешь, ты ерунду зубришь. Латинскую азбуку.
— Эх ты, курица! Это не латинская азбука. Это мне Паша Коромысленников записал. Это, братец ты мой, фракция, а не ерунда. Паша Коромысленников не такой человек, чтоб ерундой заниматься. Он, братец ты мой…
— А что такое фракция?
— Это, братец ты мой, тебе еще рановато знать. Вот перейдешь в следующий класс, тогда… Паша Коромысленников светлая личность!
Борька глубокомысленно хмурит то место, где должны быть брови, и, понизив голос, продолжает:
— У Паши Коромысленникова чудный револьвер! Браунинг. Великолепный! Маузеровской работы. Он несколько тысяч стоит, и то без пуль. Пули покупаются отдельно. Тоже несколько тысяч. Но мы будем сами пули лить. Своего отлива прочнее. Будем копить свинец из-под Гала-Петер. Этого, конечно, мало… Ну, да там видно будет. Мне тоже придется обзавестись оружием.
— А тебе зачем? — криво усмехается Павлик. Он уже давно почувствовал уважение к брату, но еще совестно показать это.
— Я, видишь ли, братец ты мой, сделал маленькую оплошность. Может быть, ты и не заметил, но кое-кто, наверное, намотал себе на ус. Дело в том, что я вчера за обедом брякнул во всеуслышание, что я социал-демократ. Теперь Паша Коромысленников советует мне спать с оружием. Пример Герцентейна служит ярким доказательством того, что черная сотня не пощадит никого из нас…
Павлик уже не усмехается. Глаза у него стали круглые.
— Да-с, братец ты мой, — продолжает Борька. — Дело—табак! Конечно, я мог бы, например, завтра же за обедом заявить, что я не социал-демократ, а что я принадлежу к фракции союза активных крамол, то есть борьбы (ты ведь все равно не понимаешь). Этим я бы себя спас. Но Борис Сухарев не таков, братец ты мой! Ты еще узнаешь, что такое Борис Сухарев. А теперь—засохни! Не мешай. Р.С.-Д. Р.П., Р.С.-Д. Р.П., Р.С.-Д.Р.П.
Некоторое время Павлик молча и сосредоточенно рисует чернилами рожи у себя на ногтях.
Разрисовал всю левую руку — на каждом ногте по роже. Мрачно полюбовался. Принялся за правую руку.
Здесь дело не налаживалось. Павлик не умел рисовать левой рукой. Опять стало скучно. Пришлось захныкать.
— Хм… хм… Все равно хоть все на память вызубри, а он кол влепит. Я ему все Вознесенье хорошо ответил; все правильно рассказал, только заглавие спутал, сказал, что это Сретенье, а он… А Петя говорит, что если я из батюшки срежусь, так меня на второй год засадят.
— Засохни! П.П.С., П.Н.С… У меня теперь трудное пошло. П.П.С., П.Н.С…
— Из русского разбор задал, а я не могу…
— Что ты не можешь, курица?
— Не могу пустынника.