Где-то там… в Киеве… в Екатеринодаре… в Одессе… где-то там, где учатся дети и работают люди, еще можно будет немножко пожить… Пока.

Бегут.

Но их мало и становится все меньше. Они слабеют, падают на пути. Бегут за убегающим бытом.

И вот теперь, когда сбилось пестрое стадо на скале Гергесинской для последнего прыжка, мы видим, какое оно маленькое. Его можно было убрать все в какой-нибудь небольшой ковчег и пустить по морю. А там семь пар нечистых пожрали бы семь пар чистых и тут же сдохли бы от объедения.

И души чистых плакали бы над мертвым ковчегом:

— Горько нам, что постигла нас одна судьба с нечистыми, что умерли мы вместе в ковчеге.

Да, милые мои. Ничего не поделаешь. Вместе. Одни — оттого, что съели, другие — оттого, что были съедены. Но «беспристрастная история» сочтет вас и выведет в одну цифру. Вместе.

«И бросилось стадо со скалы и перетонуло все».

1919, март

Золотой наперсток

Я увидела его вчера в окне антикварного магазина, эту совсем забытую мною вещицу, ненужную, много лет моей жизни прожившую около меня среди ленточек, пуговок, пряжек и прочей ерунды женского обихода, брошенной мною в России.

Это крошечный золотой наперсток, «первый», который годится только для пальчика семилетней девочки.

Я долго смотрела на него — он или не он? Через стекло трудно было разобрать рисунок бордюра и не видно было вырезанной подписи.

И ведь ничего не было бы удивительного, если бы это оказался он. Многие находят теперь старые свои вещи в европейских магазинах.

Решила взглянуть на него. Вошла. Волновалась ужасно — даже удивительно — ведь никогда не был он мне особенно мил и дорог, этот крошечный золотой наперсток.

Темные тихие предметы в этом магазине, каждый со своей историей, всегда печальной — ибо иначе не были бы они здесь — собранные из разных мест, из разных веков, дремлют, как старые, усталые люди, нашедшие покой и уважение. Вы заметили, что в таких лавках никогда не говорят громко? И звонок у двери звякает коротко и глухо. Склеп. Склеп вещей.

— Можно взглянуть на маленький золотой наперсток?

Подагрическая рука с сухой чешуйчатой кожей подает мне кривыми пальцами крошечную вещицу…

— Нет. Не он.

На том бортик был в листиках. И, главное, надпись — неровными писанными полустертыми буквами вырезанное: a ma petite Nadine.

Надписи нет. Это не он.

Я ухожу.

Это не он, но все равно — этот чужой, чуть-чуть похожий, дал мне все, что мог бы дать он сам: милую печаль зыбких воспоминаний, таких неясных, «мреющих», как в лесной прогалине в солнечное утро испарение согревающейся земли: дрожит что-то в воздухе, ни тень, ни свет — эманация самой земли.

Квадратный ларчик из темного душистого дерева. Над замочком серебряная пластинка, на ней вырезана корона, под короной буквы. Какие буквы — не помню.

Ларчик трогать не позволяют — в нем опасные предметы: ножницы, иголки и шелковые моточки. Ножницы могут обрезать палец, иголки уколоть, шелковые моточки — спутаться. И среди этих опасных предметов — крошечный золотой наперсток.

— Когда тебе исполнится семь лет, я отдам тебе этот наперсток, — говорит мне моя бабушка.

Ларчик — ее рабочий ящик.

— Этот наперсток, — продолжает бабушка, — подарила мне моя тетушка, grande tante, когда мне исполнилось семь лет.

Меня очень удивило, что бабушке могло быть когда-то семь лет.

В гостиной висели ее портреты: черные тугие, блестящие локоны, голые плечи в кружевной «берте» и роза в руке. Может быть, это тогда ей было семь лет?

— Отчего же наперсточек мне, а не Маше? — спрашиваю я. — Маша старше.

— Оттого что на нем вырезано мое имя, а тебя зовут так же, как меня. Поняла? Тут вырезано: a ma petite Nadine.

Потом помню толстую канву, по которой вышиваю шерстью крестики. На среднем пальце моей правой руки — он. Золотой наперсточек.

— Мне его подарила моя тетушка, — говорит бабушка. — Tante Julie.

Она была в молодости такая хорошенькая, что ее называли «Жолиша». Мне рассказывали, что, когда Бонапарт шел на Москву, он как раз должен был проходить через наше имение, что в Могилевской губернии, около Смоленска. И так как Жолиша была очень хороша, то, конечно, Бонапарт увлекся бы ею и пошли бы всякие ужасы.

Мне представилось, что «увлекся» значит ужасно кричит, и топает ногами, и никак его не успокоишь. И я вполне сочувствую прабабушкиным страхам.

И вот, ma chere, посадили Жолишу в погреб и продержали там десять дней, а слугам объявили, что она уехала, чтобы не было предательства. Однако Бонапарт прошел стороной.

Бонапарт для меня слово знакомое.

— Бабушка, — говорю я, — я знаю про Бонапарта:

«Бонапарту не до пляски. Растерял свои подвязки. И кричит: pardon, pardon!»

Это, верно, когда Жолишу прятали?

Но бабушке песенка не понравилась.

— Не надо этого повторять. Это очень грубо. Он был императором. И откуда вы берете такие пустяки?

И были еще рассказы, все в то время, когда крошечный наперсток еще не стал тесен для моего пальца.

Рассказывала бабушка, какое было в ее время хозяйство. Как крепостным девкам расчесывали косы с пробором на затылке, чтобы видно было, чистая ли шея. Платья они носили очень узкие, из домотканины. Ситец считался большой роскошью, потому что его надо было покупать.

— Твой дедушка был мот. Он вдруг всю дворню в ситец нарядил. Тогда много об этом его поступке было пересудов.

Вообще тогда почти ничего не покупали. Все было свое. Из хозяйственных продуктов покупали только чай и сахар. Ключик от сих редкостей носила прабабушка на шее.

— Детям чаю никогда не давали. Чай тогда был очень вредным. Все пили сбитень. Это очень было полезно. Приготовляли его из горячей воды с медом и разными специями.

Бальные туалеты для девиц в бабушкину молодость шили из тарлатана — нечто вроде твердой кисеи. Красиво и дешево.

Зиму семья жила в имении в Витебской губернии. Лето — в Могилевской.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату