делать?
— Опять заночую здесь. Вроде дождя не предвидится.
— Может, вам обратиться к кому-нибудь из друзей?
— Когда на мне висит убийство? Ну нет! Вы переоцениваете прочность человеческой дружбы. — Он немного помолчал и потом, сам пораженный этой мыслью, добавил: — Нет, пожалуй, тут я не прав. Просто мне, видимо, до этого не встречались настоящие друзья.
— Давайте тогда решим, куда мне завтра принести вам еду. Хотите, сюда же?
— Нет.
— Тогда куда?
— Я другое имел в виду. Я хотел сказать, вы не должны больше со мной видеться.
— Почему это?
— Потому что вы нарушаете закон, укрываете преступника. Я точно не знаю, как это у них называется, но это уголовно наказуемо. Нельзя этого делать.
— А кто мне может помешать выронить еду из машины? Нет такого закона, который это запрещает. Просто сыр, ломоть хлеба и шоколад случайно вывалятся у меня из машины. А теперь мне пора. Вокруг вроде бы никого, но, если надолго остановить машину, обязательно непонятно откуда кто-нибудь появится и станет задавать вопросы.
Она собрала остатки пищи, бросила в машину и села за руль. Непроизвольно он сделал движение, чтобы встать.
— Не валяйте дурака. Не надо вам высовываться.
Стоя на коленях, он обернулся:
— Хорошо. Эта поза вас устраивает? Во всяком случае, она лучше всего выражает мои чувства.
Она захлопнула дверцу и, перегнувшись через борт, спросила:
— Чистый или с орехами?
— Что?
— Шоколад.
— А! Если можно, с изюмом. Когда-нибудь, Эрика Баргойн, я осыплю вас бриллиантами и вы будете ходить по коврам, мягким, как…
Но последние слова потонули в реве Тинни, рванувшей с места в карьер.
11
— Добрячок, — обратилась Эрика к старшему конюшему отца, — у тебя что-нибудь отложено на черный день?
Добрячок оторвался от счетов на зерно, над которыми потел, его старческие выцветшие глаза скользнули по лицу Эрики, и он снова ушел в свои подсчеты.
— Два пенса! — наконец выплюнул он.
Это относилось к счетам, и Эрика терпеливо ждала, когда он закончит. Добрячок ненавидел цифры.
— На приличные похороны хватит, — наконец ответил он, дойдя до конца колонки.
— Ты же не завтра собрался помереть. Не одолжишь мне десять фунтов?
Старик перестал слюнить огрызок карандаша, от которого у него на кончике высунутого языка осталось лиловое пятно.
— Вот оно что! — произнес он. — Чего это ты затеяла?
— Пока ничего. Но кое-что на уме есть. А бензин нынче дорогой.
Упоминать про бензин было ошибкой.
— Так это опять для машины! — ревниво заметил Добрячок. Тинни он терпеть не мог. — Если тебе это нужно для машины, спроси у Харта.
— Что ты, у него я не могу, — ответила возмущенно Эрика. — Он же у нас совсем недавно.
Харт был шофером и считался новеньким: он проработал у них всего одиннадцать лет.
Добрячок пристыжено смолк.
— Ничего плохого я не задумала, — заверила его Эрика. — Я взяла бы у отца, но он сегодня ночует у дяди Вильямса. А женщины всегда любопытничают.
Поскольку в данном случае упоминание о женщинах могло относиться только к няне, то тут она выиграла очко, которое потеряла, сказав про бензин: Добрячок няню, как и Тинни, тоже терпеть не мог.
— Десять фунтов — большой кусок от моего гроба, — заметил он, дернув головой.
— Так это ж только до субботы. До субботы тебе гроб не понадобится. У меня есть восемь фунтов в банке, но я не хочу тратить завтрашнее утро на поездку в Вестовер. Мне сейчас время дорого. Если со мной что случится, эти восемь фунтов твои. А еще два отец отдаст.
— А почему пришла именно к Добрячку? — спросил он, не сдаваясь.
Говорил он невозмутимым тоном, и любой на месте Эрики, наверное, пытаясь разжалобить его, сказал бы: «Потому, что ты самый старый мой друг, потому, что с трехлетнего возраста ты всегда выручал меня из всяких передряг и посадил меня впервые на лошадь, потому, что ты умеешь молчать, потому, что, несмотря на всю свою ворчливость, ты действительно Добрячок».
Но вместо этого Эрика сказала:
— Я просто подумала, насколько удобнее, когда деньги хранятся в чайных коробках, а не в государственных банках.
— Что-что?!
— Может, мне и не надо было этого говорить. Твоя жена мне однажды об этом рассказала, когда я пила у нее чай. Бумажки высовывались из коробки с чаем. Я подумала: что-то чересчур крупное там для чая. А вообще-то, идея очень хорошая. — И так как Добрячок хранил ошеломленное молчание, добавила в качестве объяснения: — Ведь кипящая вода все микробы убивает. И потом, — закончила она, приберегая к концу последний, самый-самый сильный довод, — к кому мне было еще обращаться, как не к тебе?
Она взяла огрызок карандаша и на обратной стороне счета местного спортзала крупным ученическим почерком вывела:
«Я, Эрика Баргойн, должна Бартоломею Добрячку десять фунтов».
— Ну вот, до субботы сойдет и это. Все равно у меня чековая книжка кончилась.
— Мне не нравится, что ты разбрасываешь мои медные уздечки по всему Кенту, — проворчал Добрячок.
— А мне кажется, медные очень показушные, — отозвалась Эрика. — Лучше, если бы они у тебя были обыкновенные — из кованого железа.
Пока они шли через сад и лужайку к его коттеджу и чайной жестянке, где хранились деньги, Эрика спросила:
— Как ты думаешь, сколько закладных лавок в Кенте?
— Тыщи две, наверное.
— О Господи! Ошалеть можно! — вырвалось у нее.
Разумеется, Добрячок мог преувеличить. Откуда ему знать — ведь он в жизни ничего не закладывал. Хотя, наверное, их и вправду уйма. Даже в таком, в общем-то, благополучном крае, как Кент. Она сама никогда ни одной не видела. Но наверное, их и не замечаешь, пока не начнешь искать. Как грибы.
В половине седьмого, безветренным и уже душным утром, она вывела Тинни из гаража; все еще спали, и белый в утреннем свете дом сонно улыбался ей пустыми, еще притворенными окнами. Тинни в любое время суток производила ужасный шум, но сейчас, на рассвете, ее рев казался просто непристойным. Впервые Эрика почувствовала, что готова изменить своей Тинни. Частенько Тинни выводила ее из себя; Эрика на нее злилась, она ее проклинала, но она сердилась на нее так, как сердятся на близкое тебе