Прапорщик встрепенулся и пробормотал:
— Верьте, Самсон Яковлевич, что я вовсе и в мыслях не…
— Ладно, — махнул рукой Самсон и вдруг согнулся, подумал несколько.
Невесело он поглядел на прапорщика и даже слишком откровенно. Потом, так подумав, пожевав крепкими губами, он усмехнулся:
— А как у тебя достаточной квартеры нет, так я дом свой надвое разгорожу — живите в другой половине. Вот и ладно. И хорошо.
Самсону не хотелось, видимо, отпускать от себя черноокую модницу.
— Я тесть легкий, — сказал он, — живите, как хотите. Не бойся, мешаться не стану, Астафий Василич. А помру, твой дом будет. Только ты скажи мне, ты православного закону, а дочка моя — исламского. Венчать-то как же?
Прапорщик, оказалось, вовсе об этом не думал.
— Ничего, — сказал Самсон, — мы вас сперва по-исламскому окрутим, а потом по-православному обернем. Ладно, это можно. Это ничего.
Самсон-хан пошел к Алаяр-хану приглашать его на маджлес-ширини.
Подали завтрак, конфеты, шербет, кальяны.
Алаяр-хан был неприятно сладок. Были счеты между ними. Почем знать, предстояли, может быть, большие дела. Самсон-хан с его багадеранами был все же караульщиком Каджаров. Поэтому — они были приятели.
— Самсон-хан, или тебе не нравится этот нуни-ширин? Увы. Он, кажется, действительно недостаточно сладок. А маскати? Может быть, они неприятно пахнут?
— Свет совета, — сказал ему Самсон-хан, — простите меня: я не привык к сладостям, а к тому же дома я недавно поел.
Алаяр-хан мотал черной бородой.
— Обмакни, лев битвы, по крайней мере, палец в соль, — сказал он медленно и важно, — и ты докажешь мне тем, что любишь меня.
Самсон погрузил заскорузлый палец в золотую солонку и облизнул.
— Теперь я убедился, что ты любишь меня.
И Самсон пригласил приятеля на маджлес-ширини, первый день свадьбы.
Он побывал также у евнухов.
Хосров-хан, черноволосый, безбородый, похожий на молодую женщину, жил, как и его товарищи, при дворце.
Пушистые ковры, как трава, приминались под ногами, золотые сосуды стояли на маленьких столиках, и хорасанские ткани по стенам развешаны были так, что разноцветные стекла казались той же тканью, только светящейся.
У хана был женский голос, женские белые руки в перстнях. Подведенными, томными глазами он смотрел на крепкую бороду Самсона.
Он был оскоплен в раннем детстве, и мужская память еле в нем бродила; он был большой любитель лошадей. Он любил объезжать их, покупал для них лучшие сбруи, серебряные. Конюшни его были не хуже шахских. И с Самсоном у этой амазонки были разговоры о лошадях, о статях, мастях, о сбруях. Случалось им менять лошадей.
Услышав о свадьбе, Хосров-хан улыбнулся и со всем изяществом поздравил. Он непременно придет. Зейнаб, говорят, звезда всех девушек.
Манучехр-хан, полный, гладколицый старик, принял Самсона величаво. Брат его был в подчинении у Самсона, но старик терпеть не мог свадеб, потому что был скуп до невероятия. В его покоях стояли тяжелые сундуки, крытые мехами, но покои пахли пустотой, старческой затхлостью, смешанной с запахом сухих померанцев.
А Ходжа-Мирза-Якуб, как всегда, спокойно и без выражения приветствовал Самсона.
Гладкий, как доска, с черными мохнатыми бровями, с сухим ртом, с нежной кожей, он всегда так встречал людей. И мысли его были неизвестны.
2
Первый день был маджлес-ширини.
Сидели, заложив правую ногу на левую, на коврах у Самсона, персияне в больших чалмах и цветных носках — джурабах. Какой-то мулла, приятель Самсонов, прочел брачную кебелэ, а прапорщик отвечал, как научил его Самсон:
— Бэли. (Согласен.)
Долго пили шербет из огромных золотых мисочок, ели пушеки и протягивали руки за кальянами, которые угольками раскуривали слуги.
Уходили гуськом, перед лестницей спорили, уступали друг другу дорогу, и никто ни за что не соглашался выйти первым.
Слуги внизу тащили за каждым по огромному мешку пешкешей.
И второй день — вели невесту в баню.
Стреляла из ружей толпа перед банным входом, и кто-то кричал, что дарит невесте десять тысяч туманов, и сотни голосов тотчас же закричали, что отдают их плясунам. Факелы чадили. Зейнаб в белой чадре, окруженная шестью женщинами в синих шелковых чадрах, вышла из бани.
Самсон-хан ждал ее у ворот.
Он взял ее за плечи и толкнул легонько:
— Иди в сад, который дарится тебе.
Он был слегка пьян, в богатом халате.
На дворе принесли и бросили к ногам Зейнаб связанного толстого барана с позолоченными рогами.
Баран пыхтел и блеял, бока его ходили.
Мальчишки кричали за воротами, чадили факелы, сотни глаз облепили, как живые уголья, забор.
Самсон отошел несколько.
— Ты ноги распутай-ка маленько, — приказал он кому-то по-русски.
Барана поставили на ноги, он дрожал. Самсон вытащил кривую саблю.
Стиснув зубы и вынося вбок саблю, Самсон сделал два коротких шага к барану.
Он ударил его длинным, свистящим движением между рог, и тотчас мальчишки загалдели, заорали на заборе: он рассек пополам барана.
Кровь забила на белую чадру Зейнаб, в крови были сапоги и штаны Самсона, кровь начала растекаться маленькими ручейками в стороны.
— Багадеранам по рублю жертвую и по две чарки, — сказал Самсон, пошатываясь, и посмотрел мутно кругом.
— Мешок давай сюда, Астафий Василич, — ион стал вынимать из мешка медные деньги и бросать их за двор, в чужие глаза, что светились на заборе.
И двор опустел, слышно было, как за забором дерутся из-за денег и пыхтят, собирая их.
— А теперь в дом пойдем.
Дома началось другое.
Маленький старый священник из русской часовни, которую Самсон построил для православных, священник, которого еще тридцать лет назад расстригли в России, певучим голосом прочел о рабе божием Евстафии и рабе божией Зейнабе (он так и сказал: Зейнаба) и, окая, произнес:
— Поздравляю с бракосочетанием законным и здравствовать желаю многие лета.
И ушел так же незаметно, как пришел, с потайного хода.
Пришли наибы и наиб-серхенги: Борщов, Наумов, Осипов, Ениколопов и еще много других русских наибов, и Самсон сказал им:
— Ну, нынче праздник у меня, не обессудьте.
Крепкая кизлярка, безо всяких пушеков, стояла на столе, и наибы пили, и пил Самсон.
— Скучно мне несколько, — сказал он, когда напился. Глаза у него потемнели, губа отвисла.
— Ух, и скучно мне, Астафий, — сказал Самсон и заплакал. — Пей теперь до утра, к жене потом ужо пойдешь. Мальчишник твой.
Пели наибы.
У Борщова был тонкий, чувствительный голос. Он убил на родине двух человек.
Маленький, верткий, щербатый от оспы, он сидел, приложив к груди правую руку и закатив глаза.
— Вот Борщов поет, — сказал что-то такое Самсон, шаря руками, — вот поет как Борщов.
— Что Борщов поет, — жаловался Самсон, — эх, что он такое поет? Я эту песню от него всегда слышу. Не хочу я эту песню, наибы.
Другую запели: