— С шестью тысячами инфантерии, двумя кавалерии и несколькими орудиями разбить всю армию, воля ваша, это хорошее дело.
Депрерадович сказал громко, как говорят глухие, на всю залу:
— Но ведь Мадатов разбил перед тем весь авангард, десять тысяч Аббаса-Мирзы и ничего почти не потерял людьми, при Елисаветполе.
Бенкендорф посмотрел на генерала, сощурясь:
— Генерал Мадатов мало мог повлиять на эту победу.
— Артиллерия, артиллерия решила, — крикнул туда Сухозанет.
В это время князь Белосельский спросил равнодушно Чернышева:
— Уже вступили, граф, в свои владения?
Чернышев побагровел. Он запутал в дело о бунте своего двоюродного брата, сам судил его и упек в каторгу, чтобы завладеть громадным родовым майоратом, но дело как-то запуталось, кузен на каторгу пошел, а майорат все не давался в руки.
На минуту замолчали.
Странные люди окружали Грибоедова, со странными людьми он сегодня обедал и улыбался им.
Суетливый хозяин, Сухозанет, был простой литовец. Постный и рябой вид его напоминал серые интендантские склады, провинциальный плац, ученье. Два с лишним года назад, в день четырнадцатого декабря, он командовал артиллерией на Сенатской площади, и пятнадцатого декабря оказался генерал-адъютантом.
Левашов, Чернышев и Бенкендорф были судьи. Они допрашивали и судили бунтовщиков. Два года назад, в унылом здании Главного Штаба Левашов протягивал допросный лист арестованному коллежскому советнику Грибоедову — для подписи. Коллежский советник Грибоедов, может быть, был членом Общества. Тогда Левашов был бледен, и рот его был брезглив, теперь этот рот был мокрый от вина и улыбался. Они сидели рядом. А напротив был Павел Васильевич Голенищев-Кутузов, человек простой и крепкий, с такими жесткими густыми баками, словно они были из мехового магазина. Этот человек рассказывал грубые, но веселые анекдоты. Он распоряжался тому два с лишним года, летом, на кронверке Петропавловской крепости повешением пяти человек, троих из которых хорошо знал коллежский советник Грибоедов. Один из его знакомых сорвался тогда с виселицы, разбил себе нос в кровь, и Павел Васильевич крикнул, не потерявшись:
— Вешать снова!
Потому что он был военный, деловой человек, грубый, но прямой, находчивый.
Василий Долгоруков вдруг сказал, взглянув искоса на Грибоедова:
— Но правду говорят, будто характер у графа совсем изменился.
Все поглядели на Грибоедова.
— От величия может голова завертеться, — старик Белосельский тяжело поглядел на Чернышева и Левашова.
— Нет, нет, — любезно успокоил Левашов, — просто я знаю Иван Федоровича, он порывчивый человек, человек, может быть, иногда вспыльчивый, но когда говорят, что он будто трактует все человечество как тварь, я прямо скажу: я не согласен. Не верю.
Теперь они уж поругивали его. Теперь они как бы говорили Грибоедову: ты напиши графу — мы его хвалим и любим, поем аллилуйя, но пускай не возносится, потому что и мы, в случае чего…
Голенищев-Кутузов выступил на защиту.
— Ну, это вздор, — буркнул он, — я по себе знаю: легко ли тут с этим, там с тем управиться. Поневоле печенка разыграется…
Тьфу, Скалозуб, а кто ж тут Молчалин?
Ну что ж, дело ясное, дело простое: он играл Молчалина.
Грибоедов посмотрел на белые руки и красное лицо Голенищева и сказал почтительно и тихо чью-то чужую фразу, им где-то слышанную, сказал точь-в-точь, как слышал:
— Что Иван Федорович от природы порывчив, это верно, и тут ничего не поделаешь. Mais grandi, comme il est, de pouvoir et de re'putation, il est bien loin d'avoir adopte' les vices d'un par- venu.[21]
А между тем этого-то слова как раз и не хватало.
Это слово висело в воздухе, оно чуть не сорвалось уже у старого князя; и стали словно виднее баки Голенищева, и нафабренный ус Чернышева, и выпуклый жилет Левашова, и румяные щеки Бенкендорфа.
Была пропасть между молодым человеком в черном фраке и людьми среднего возраста в военных ментиках и сюртуках: это было слово parvenu.
Они выскочки, они выскочили разом и вдруг на сцену историческую, жадно рылись уже два года на памятной площади, чтоб отыскать хоть еще один клок своей шерсти на ней и снова, и снова вписать свое имя в важный день.
На этом они основывали свое значение и беспощадно, наперерыв требовали одобрения.
Но они об этом вовсе и не думали, у них был свой глазомер и обзор. Просто Голенищев и Левашов с ним согласились.
— Вот то-то и я говорю, — одобрительно мотнул Голенищев. И Левашов тоже мелко закивал головой.
Для Бенкендорфа был выскочкой Чернышев, для Чернышева — Голенищев, для Голенищева — Левашов, для всех них был выскочкой молчаливый свойственник Паскевича. Только старый князь тусклыми глазами побежал по всем и по Грибоедову. Он ничего не сказал. Для него все они были выскочки, и за одного такого он выдал дочь-перезрелку.
Бенкендорф встал и отвел Грибоедова в сторону со всею свободою светского человека и временщика.
Тотчас Грибоедов, смотря один на один в ямочки щек, стал молчалив и прост.
— Я патриот, — сказал Бенкендорф, улыбаясь, — и потому ни слова о заслугах графа. Но мне хотелось бы поговорить о моем брате.
У брата Бенкендорфа, генерала, были какие-то неприятности с Паскевичем.
— Константин Христофорович — благороднейший рыцарь в свете, — сказал учтиво Грибоедов.
Бенкендорф кивнул.
— Благодарю вас. Я не вмешиваюсь в причины, хотя и знаю их. Но граф, говорят, публично радовался отъезду брата.
— Я уверяю вас, что это сплетни и недоброжелательство, и только.
Бенкендорф был доволен.
— Вы знаете, завтра аудиенция для вас, и только для вас, у государя.
Потом он замялся.
— Еще одна просьба, впрочем незначительная, — сказал он и прикоснулся пальцами к пуговице грибоедовского фрака (никакой, собственно, просьбы до сих пор не было). Брату весьма хочется получить Льва и Солнце. Я надеюсь, что граф найдет это возможным.
Он улыбнулся так, как будто говорил о женских шалостях. Знаменитые ямочки воронкой заиграли на щеках. И Грибоедов тоже улыбнулся понимающей улыбкой.
Так Грибоедов обращался в атмосфере всяческих великолепий.
Так он стал важен.
24
Яростное бряцанье шпор происходило в его нумере. Войдя, он увидел офицера, который бегал по его комнате, как гиена по клетке. Увидя входящего, офицер круто остановился. Потом, не обращая внимания на Грибоедова, снова забегал.
— Я жду господина Грибоедова, — сказал он. У него было лицо оливкового цвета, нездоровое, и глаза бегали.
— К вашим услугам.
Офицер с недоверием на него поглядел.
Офицер возвращал его к нумерной действительности.
Офицер представился навытяжку:
— Лейб-гвардии Преображенского полка поручик Вишняков.
И рухнул в кресла.
— Чем могу…
— Без церемоний. Вы видите перед собой несчастного человека. Я пришел к вам, потому что сосед по нумерам и потому что слыхал о вас.
Он задергал в креслах правой икрой.
— Я накануне гибели. Спасите меня.
«Проигрался и сейчас будет денег просить».
— Я слушаю вас.
Офицер вытащил из обшлага лепешку и проглотил.
— Опиум, — пояснил он, — простите, я привык.
Потом он успокоился.
— Вы давеча могли меня принять за сумасшедшего. Прошу прощения.
— Позвольте, однако, узнать…
— Сейчас узнаете. Прошу у вас только об одном: все останется между нами. Хотите — остаюсь, не хотите — исчезну навеки.
— Извольте.
— Я в последней крайности. О нет, — офицер поднял руку, хотя Грибоедов не сделал ни одного движения. — Дело не в деньгах. Я приехал с индийских границ.
Офицер зашептал с усилием:
— Меня послали по секретной надобности. Англичане раскрыли. Я — сюда. Дорогою узнал, что здесь находится английский чиновник, ему поручено добиваться в министерстве моего разжалования. Министерство я знаю, ежели оно от меня отречется — а оно отречется, — я за год лишений, лихорадки…
Офицер забил себя в грудь.
— Я на человека стал не похож, — сказал он хрипло и добавил совершенно спокойно. — За год командировки — наградой конечная гибель.
Он начал механически тереть лбом о руку, мало интересуясь тем, что скажет ему Грибоедов.
— Вы не знаете, какой английский чиновник имеет поручение, относящееся собственно до вас?