не будут: давно не тренировался. Надо попробовать. Гонять монету по ладони…
У дровяного сарая лошадь подбирала мягкими губами сено с земли. Она оторвалась от своего занятия, скосила грустный карий глаз на подошедших, вздохнула и снова принялась подбирать сено.
– Вот что, Вайсман. Сбегай к лейтенанту, скажи, что я прошу несколько газет. Можно старых. Ну-ка скажи по-русски: товарищ лейтенант, Лужин просит газеты.
– Товарыш лейтенант, Лушин… - Вайсман запнулся.
– просит…
– прозит…
– газеты…
– гасеты…
– Повтори.
Вайсман повторил всю фразу.
– Хорошо. Иди.
Вайсман заторопился, прошептывая про себя фразу, чтобы не забыть.
А Петр положил монету в карман, подошел к лошади и похлопал ее по шее. Она ткнулась в него носом, совсем как Дублон.
Сквозь сон или забытье Василь услышал легкие шаги. Так ходит нянечка, стоптанные валенки делают шаги легкими. Он сам подшил к старым валенкам новые мягкие подошвы. Вырезал из голенищ, которые принесла в госпиталь Катерина. Тогда он еще видел.
Нянечка пересекла палату, поскрипела чем-то возле окна, постучала, и в палату ворвался звонкий гомон. Он даже сразу не сообразил, что это весело чирикают воробьи, то ли ссорятся за окном, то ли поют. И запахло вдруг знакомо талым снегом, нагретой землей, влажными от росы деревьями. Хотя откуда взяться деревьям? Госпиталь-то в бывшей гостинице. Нету тут деревьев.
А пахнет так, как в школьном саду пахло, когда еще яблони были целы. До немцев.
Можно быть, человек помнит не только то, что видел или слышал, хранятся в мозгу и запахи и возникают при случае, вот как сейчас. Потому что возле гостиницы нет деревьев, а он чует их запах.
Василь жадно втянул в себя воздуху сколько смог и блаженно задержал его в груди. Потом выдохнул шумно, спросил нестойким баском:
– Что, весна?
– Весна, - откликнулась нянечка. Голос ее тоже показался весенним, с потаенным звоном.
Василь представил себе ее лицо, круглое, в морщинах, с маленьким носиком, воткнутым между линялых глаз, высоко над сухими, ввалившимися губами.
– Откупорила вот. Ежели простынешь, мне главный врач по шеям намылит, - прошамкала Митрофановна весело.
– Не простыну. У меня здоровья на весь отряд хватит. А может, и на бригаду. Как там Берлин, не взяли?
– Возьмут. Куда он денется?
– Это верно, Митрофановна, никуда не денется.
– Твоя-то уж прибегала… - Василь слышал, как Митрофановна шлепала мокрой тряпкой по паркетному полу. - Я не пустила.
– Как это?
– Не пустила и все. Тебе чего доктор прописал? Покой. Вот и покойся. А какой с ей покой, ежели она рядом сидит и за ручку держит? Я ж видела!…
– Ой, Митрофановна!… Старый человек, а без понятия! - засмеялся Василь. - Мне только и покою, когда она здесь. А как ее нет, так сразу думать начинаю, а вдруг она под лошадь попала или под машину? Или еще что с ней случилось?
Василь протянул руку к тумбочке, провел по ней ладонью, нащупал конверт, взял его, достал из конверта фотографию. Повернул ее глянцевой стороной к себе.
Митрофановне со стороны показалось, что Василь рассматривает фото. Это с глухой-то повязкой на глазах! Даже сердце захолонуло.
– Слышь, парень… Придет она. Придет.
Василь не откликнулся, держал фотографию глянцевой стороной к себе. Лицо на фотографии знакомо до самой малой малости, будто и в самом деле видишь его.
Большие синие глаза смеются. На фото они серые, фото-то не цветное. А на самом деле такие синие, как небо при раннем восходе, когда солнце вот-вот появится из-за горизонта, его еще нет, только густая синева разливается по небу. Вот и Златины глаза - предвестники солнца. Брови над ними ломаными дужками. На висках тоненькие голубые жилочки, едва приметные, на фото их и нет, а на самом деле… И завитки у ушей. Когда-то Злата их мочила, чтобы не очень завивались. А они высохнут - еще круче завьются. На фото девушка улыбается. Замерла растянутая верхняя губа над рядком ровных белых зубов, а из-под нижней, чуть припухлой, второй рядок выглядывает. Эх! Разве ж она так улыбается на самом деле? Каждое мгновение улыбка другая, подрагивают губы, зубы блестят, а кончик носа весело вздергивается. Даже щеки едва уловимо меняют окраску - то розовеют, то молочно бледнеют… Век бы глядел не отрываясь!
Василь улыбнулся то ли фотографии, то ли той Злате, которую видел своей памятью, а может, самому себе. Сказал громко:
– Соседи! Как жизнь?
Никто не ответил.
– А?
– На солнышке они греются во дворе. Даже тот, на костылях, побрел.
– А я дрыхнул, - с сожалением произнес Василь.
– И дрыхай себе… Болезнь проходит, пока спит человек.
Василь засмеялся. И тотчас поморщился: смех или резкое движение вызывали тупую боль в сердцевине головы, за глазами. Расслабишься, замрешь, и боль постепенно растворяется, тает. Еще она тает от прикосновения Златиной ладони ко лбу.
Митрофановна пошуршала еще немного и скрипнула дверью.
Василь прислушался к воробьиному гомону, ощутил щеками прохладу, которой тянуло от окна, подвигал руками, словно делал зарядку, и натянул одеяло до подбородка. Еще и верно простудишься! А никак нельзя, никак нельзя простужаться. Он уже и вовсе поправился зимой, все осколки выковыряли, ходить стал, и даже на морозец его Злата выводила, закутанного в тяжелый тулуп. И вот на тебе - ослеп. С обеда шел по коридору и вдруг - темнота. Будто кто день выключил. Он и не понял, что произошло, завертелся в поисках исчезнувшего света, сделал несколько шагов и уткнулся в стену. Так и стоял, ощупывая стену ладонями, словно выключатель искал, щелкнешь - и опять день.
Потом кто-то рядом спросил:
– Ты что, паря, к стене прирос? Иль худо?
И он ответил:
– Не вижу, понимаешь, света. Темно.
Спокойно ответил, еще не осознавая случившегося, словно слеп не раз.
Отвели в палату, уложили на койку. Никого к нему в тот день не пустили. И на другой. Только возили в операционную. Это он по запаху понял, что операционная, и еще по шуршащей, какой-то живой тишине, нарушаемой изредка коротким словом да легким звяканьем металла о стекло.
– Долевич, свет видишь?
– Ну…
– Что 'ну'?… Видишь или нет? Сестра, погасите лампу. Двиньте поближе. Зажгите. Видишь, Долевич?
Ничего он не увидел. И стало так обидно, что он ничего не видит, так обидно, что, разозлившись, он буркнул: