Дома мальчики застали Флича. Он сидел на письменном столе, обхватив голову руками, и раскачивался тихонько из стороны в сторону.
Когда они вошли, он посмотрел на них покрасневшими, припухшими глазами.
Что-нибудь случилось…
– Где мама? - испуганно спросил Павел.
Флич поднес палец к губам, потом указал на дверь спальной.
– Заболела?
– Нет-нет, она здорова, - торопливо ответил Флич и вдруг всхлипнул. - Понимаете, есть вещи, - слово показалось ему неуместным, и он поправился, - есть события, которые трудно пережить. Когда в девятьсот пятом черносотенцы убили моего отца, мне показалось, что я тоже умру.
В глазах у мальчиков появился испуг.
– Папу убили? - шепотом спросил Петр.
– Что случилось? - шевельнул губами Павел.
– Они повесили дядю Мишу, Мимозу, - тихо сказал Флич и снова всхлипнул.
Конечно! Это был Мимоза, тот, что висел посередине. Мимоза! Старый добрый клоун, который мухи не тронул.
– Как же это, Флич? - спросил Павел сдавленным голосом.
Флич снова обхватил голову руками и молча закачался из стороны в сторону; так качается человек, чтобы унять зубную боль.
Братья заглянули в спальню. Мать лежала на кровати, зарывшись лицом в подушку. Прическа ее сбилась, светлые пряди разметались.
Они тихонько подошли к ней, дружно, не сговариваясь, погладили ее волосы. Она повернула к ним заплаканное помятое лицо. В глазах ее была та же боль, что и у Флича. Оттолкнувшись от постели руками, она села, сказала тихо:
– Вы уже знаете… - привлекла сыновей к себе, и так они посидели втроем молча.
В дверь заглянул обеспокоенный Флич.
– Идите сюда, Флиш, - позвала Гертруда Иоганновна.
Он прошел в комнату, сел на пуфик возле туалетного столика.
– Я не смогу больше выступать перед ними, - сказал Флич решительно. - Я сорвусь. Я ненавижу их. Простите, Гертруда.
Она молчала, потом произнесла дрогнувшим голосом:
– Я виновата. Нельзя было оставлять Мимозу одного.
– Он ушел сам, - глухо откликнулся Флич.
– Да. Он не понял… Его надо было искать.
– Вы не имели права. Я ведь догадываюсь, зачем вы здесь…
Гертруда Иоганновна печально покачала головой.
– Наверно, можно было что-нибудь придумывать. Что-нибудь делать… - Она поднялась с кровати, прижала сжатые кулаки к груди. - Смерть тоже дает силу отомщать! Дядя Миша погибал, как шеловек. Весь город говорит: крысы!
Павел и Петр смотрели на мать во все глаза, никогда, наверно, они так сильно не любили ее. Сейчас она была такой, какой они представляли ее себе, когда жили у Пантелея Романовича. Они гордились ею, они готовы были умереть за нее.
– Надо выступать, Флиш. Надо взять сердце в кулак.
– Не знаю, не знаю, Гертруда, смогу ли выйти на эстраду…
– Сможете, Флиш. Вспомните нашего Мимозу и сможете. Он их не побоялся!
Черное длиннополое пальто на ватине не грело. Дьякон Федорович понимал, что там, на площади, промерзло не только тело, промерзла душа. И нету на свете такого жару, чтобы отогреть ее.
За что караешь, господи? Глаз не смежить, возникают три тела, удавленные в петлях. Что ж это?… Дай прозрения, господи! Аз есмь червь… Романсы пою для нечисти, а после грех замаливаю. Не будет прощения!
Федорович шел по улице быстрым шагом, засунув руки глубоко в карманы, и не мог согреться.
Еще недавно стоял он в согнанной на площадь толпе и цепенел от ужаса вместе со всеми.
Видел, как вели их, связанных, словно зверей.
Видел, как воспрянул немощный старик, плюнул в лицо им: крысы! Как упал, как поволокли его двое солдат, подымали бездыханного в петлю. Как торопливо накинули двум другим на шеи веревки.
А он стоял и цепенел. Ему бы сотворить в тот страшный час молитву по невинно убиенным. Затянуть бы во весь голос 'Вечную память'. А он стоял и цепенел, и сердце грыз страх. Страх, дьякон, страх, страшок… И нет тебе прощенья!…
Где ж ты был в тот час, господи?
Солнце село, а дьякон все кружил и кружил по улицам. И кружил с ним неотвязный жуткий страх.
Тем же быстрым шагом дошел он до гостиницы. Скинул на сцене за кулисой пальто и шапку, яростно стал тереть руки.
В зале ресторана сидело несколько офицеров. Федорович прошмыгнул мимо них в буфет.
Буфетчик лениво протирал фужеры.
– Налей чару, - попросил Федорович.
– Не велено.
– Шапку отдам. Смушковую. Душа промерзла.
– Изыди! Божий человек, а в грех вводишь, - засмеялся буфетчик, воровато огляделся: не видит ли кто? Быстренько плеснул в фужер немного шнапсу. - Пей.
Федорович выпил, не почувствовав ни тепла, ни горечи.
– Налей еще. Шапка-то смушковая, бога побойся.
– Бог далеко, а хозяйка - вот она… К Шанцу сходи. Он, говорят, гуляет, лыка не вяжет. Может, угостит.
Федорович промычал что-то, пошел к двери.
– Про шапку не забудь, - крикнул вдогонку буфетчик.
Дьякон побродил по коридору. К немцу идти не хотелось, хоть он и не вредный. Все они не вредные! Поганой бы их метлой, чтоб и духу не осталось! Он распалял себя, и чем больше распалялся, тем больше хотелось выпить.
Покружив по коридору, Федорович решительно двинулся на кухню. Хрен с ним, с немцем. Жрет, поди, самогон нехристь, а православный тут мучайся!
Шанце сидел в своей каморке на койке. У ног его стояли две бутылки, порожняя и ополовиненная. Рядом - стакан да тарелка с соленым огурцом. Оловянные глаза повара глядели в одну точку перед собой, длинные опущенные руки чуть не доставали до полу, нос свисал на подбородок. На вошедшего дьякона Шанце не обратил внимания, даже не шевельнулся.
Федорович постоял в дверях, потом прикрыл их за собой, чтобы поварихи не любопытствовали.
– Шанца… - он кашлянул вежливо.
Немец не пошевелился.
– Шанца, - позвал он громче и пощелкал себя пальцем по шее. - Налей мих, их… - Он показал пальцем на бутылку.
Шанце шевельнул носом.
Федорович подошел поближе, присел на корточки, налил самогону в стакан до половины и посмотрел на повара. Тот не двигался. Тогда дьякон долил до края и выпил залпом.
– Ну и надрался ты, - сказал он немцу. - Сидишь тут, похлебываешь, а там - людей вешают! Соображаешь? - Он обвел пальцем вокруг шеи, поднял его от затылка вверх и, для пущей убедительности, высунул язык.
Шанце внезапно шарахнулся от него, ударился головой о стену, крикнул сдавленным голосом: