Наганов лично сказал нам, что она ни в чем не обвиняется!
Последняя фраза принадлежала Мишке, который старался говорить как можно авторитетнее, но у него дрожал голос. Красноармейцы сначала старались держаться строго, но после того, как Нинины девчонки рухнули на колени и закатились в истерике, хватаясь руками за шинели пришедших, те разом растеряли всю революционную суровость.
– Да вы с ума, што ль, посходили, скаженные?! Орут как бешеные, ухи все от вас звенят! Уймите дитев, ишь чего вздумали! Кто ей чего сделает, артистке вашей?! Наше дело служивое, велено доставить! И все! Хватит верещать, не то ривольверт, ей-богу, выну!
– На чеинэ[57], чаялэ, – снова словно со стороны услышала Нина собственный голос. – Ромалэ, авэла…[58] Миша…
– Что, пхэнори? – отозвался побледневший Скворечико.
– Ради бога, дети… Девочки мои… У них теперь никого нет…
– Не беспокойся даже… Нинка! – Мишка заглянул ей в лицо. – Нинка, но за что? Твой чекист ведь сам сказал, что… что тебя не подозревают даже…
– Не знаю. Право слово, не знаю.
Нина сняла с вешалки пальто, и Мишка машинально подержал ей его, помогая надеть. Перепуганная Танька сунула платок. Заплаканные девочки обхватили мать намертво, прижимаясь к ней с двух сторон, как испуганные зверьки, и Нина из последних сил старалась говорить ровно и спокойно:
– Ну-ну… глупенькие какие. Устроили вой вселенский, а зачем? Я скоро вернусь, слушайтесь тетю Таню. Ложитесь спать, я совсем скоро. Идемте, товарищи, я к вашим услугам.
Один из солдат вышел в сени. Другой, посмотрев в спокойное, холодное лицо Нины с заметным восхищением, неловко открыл для нее дверь, сам шагнул следом. Простучали по двору сапоги, коротко чавкнула грязь у калитки, хлопнула дверца автомобиля, взвизгнули шины. Тишина. Цыгане растерянно смотрели друг на друга.
– Да что ж это такое… – прошептала Танька, обнимая за плечи плачущих девочек. – Мишка… Да ведь делать что-то нужно! Ни за что же ее взяли! Надо завтра вам с отцом к Наганову пойти, ты слов умных много знаешь, этот чекист тебя послушает! Скажете, что Нинка невинная… Да черти б его взяли, зря, что ль, он сюда к ней столько ездил?! Как царя-императора принимали, голоса все сорвали, а он!.. Неужто не поможет?
– Ты потише про царя-то голоси, – посоветовал Мишка, глядя черными злыми глазами через плечо Таньки в темное окно. Его пальцы отбивали на подоконнике бешеную дробь. – Завтра пойдем. Узнаем. Ничего быть не может. Бог даст, ее отпустят, зачем она им?
Танька говорила правду: после того концерта на Лубянке Наганов начал часто появляться в Большом доме. Первый раз это случилось в июле, теплым вечером, и цыгане чуть не умерли со страха, когда на крошечную Живодерку с Садовой завернули два автомобиля. Они проехали вниз по улице, распугав тощих кур, торжественно, как броненосцы, пересекли знаменитую лужу, выбрались на твердый берег и остановились возле ворот Большого дома. Цыгане со всей Живодерки, повысовывавшись в окна, с изумлением наблюдали, как из автомобилей выскакивают люди в фуражках и кожаных куртках. Нина сразу же узнала Наганова, который посмотрел на Большой дом и, встретившись с ней глазами, без улыбки поклонился. Она испуганно ответила. Чекисты поднялись на крыльцо. Открыл им с трудом сохранявший солидный вид дядя Петя.
– Здравствуйте, товарищи, доброго вечера…
– Здравствуйте, а мы к вам! – весело отозвался один из прибывших – молодой, загорелый, в сбитой на затылок фуражке. – Харчей вот привезли… За вчерашний концерт очень благодарны!
Дядя Петя широко открыл дверь – и чекисты вошли в цыганский дом. Двое из них задержались возле машин, доставая фанерные ящики, которые были быстро занесены внутрь. В ящиках оказалась мука, масло, солонина, сахар, крупа и даже мыло. Цыганки взвыли от радости и, пока дядя Петя и другие мужчины, усадив гостей за стол, завели, как умели, разговор о войне и политике, затеребили Нину.
– Все, Нинка, счастливая ты, пропал по тебе этот комиссар! Глянь, глянь, как смотрит! – шептала, вцепившись в Нинин рукав, Танька. – Сразу видать, до тебя одной приехал! А харчей-то сколько навезли, боже мой, я такого три года не видела! Хоть детей сегодня накормим по-людски! Вот что, дуй за шалью да становись «величальную» петь!
– Какую им величальную, боже?..
– Как «какую»? «Цветок душистый»! Да живо пошла у меня! Ух, дура ты дура, родилась дурой и помрешь не поумневши! Кабы на меня этакий начальник повелся, я б каждый день белый хлеб с маслом трескала и всю родню до зарезу откормила!
– Ну и забирай его себе! – рассвирепела Нина, отчетливо понимая, что проклятая Танька права: Наганов, сидя за столом и отвечая на вопросы цыган, не сводил с нее глаз. Это было настолько заметно для всех, что улыбаться начал даже дядя Петя, а цыгане помоложе, вмиг сообразив, зачем к ним понаехало столько красного начальства, похватали гитары и привычно выстроились полукругом. Прибежали солистки в кое-как накинутых шалях, бледную Нину вытолкнули вперед, грянули струны, и она, наспех вспоминая, нет ли в старинной «величальной» контрреволюционных слов, запела:
На первых же строках Нина с ужасом вспомнила, что никакого налитого бокала у нее в руках нет и подносить гостям нечего. Но стоило ей подумать об этом, как перед самым носом возник старый серебряный поднос, с которым выходила к гостям еще Нинина бабка, а на нем красовалась хрустальная чарка, до краев наполненная прозрачной жидкостью.
– Паны?..[59] – испуганно спросила она у подавшего ей поднос дяди Пети.
– Дылыны… – яростно прошипел старый гитарист, умудряясь при этом лучезарно улыбаться гостям. – Самогон! Миро! Илэстыр отчиндем![60]
– Наисто, какоро![61] – с облегчением поблагодарила Нина.
Цыгане подхватили величальную, и она медленно пошла прямо к Наганову, с улыбкой протягивая ему поднос. Светлые глаза глядели прямо на нее. Не сводя взгляда с Нины, он принял чарку, отпил.
– До дна, до дна, до дна, на здоровье!!! – завизжали цыганки.
Молодые чекисты захохотали, поддерживая их, Наганов улыбнулся одними губами и допил, не поморщившись, дяди-Петин самогон.
– Спасибо, – коротко сказал он, возвращая чарку на поднос, и Нина с изумлением отметила, что Наганов как будто смущен.
– Хасия гаджо, дыкх![62] – ткнула ее локтем в бок Танька.
«Боже, ну какая же дура… Лучше б закусить ему дала», – устало подумала Нина, но гитары заиграли снова, она опять запела и лишь на середине песни сообразила, что поет свою старую, любимую «Невечернюю». Осознав это, она успокоилась: в хоровой песне ничего старорежимного быть не могло – и голос сразу полился звонче, свободнее, вырываясь в открытые окна старого цыганского дома и тая в сумерках, напоенных запахом вянущих цветов.
Краем глаза она, не удержавшись, взглянула на Наганова. Тот сидел за столом, положив на него огромные, сжатые, словно для драки, кулаки (один из которых лежал на фуражке), и, весь подавшись вперед, смотрел на Нину. И снова ей стало страшно, но не из-за него, а из-за этого поднимающегося в груди, под сердцем, жара. Взяв высокую ноту второго куплета, она поспешно отвернулась к окну.
После этого Наганов появлялся в Большом доме еще несколько раз – уже один, без товарищей. Цыгане понемногу успокоились, убедившись, что грозный чекист ездит повидать Нинку, и встречали его всегда очень весело. Во-первых, знакомство это было по всем статьям полезное. Во-вторых, с пустыми руками Наганов не появлялся никогда: он привозил то сахару, то целый мешок белой муки, то хорошее мясо, а однажды принес три фунта конфет, и визг ошалевшей от счастья детворы был слышен даже на Садовой.
– Ты его приманивай, приманивай! – советовали Нине цыганки. – Скажи, что у тебя ботинок нет, платья