облик. А тут еще им вдолбили бог знает что. Об арийском превосходстве, о жизненном пространстве, о необходимости убивать евреев, славян… Сам знаешь, что им говорили. И когда от их всепланетных идей, от превосходства придуманной не ими своей групповой общности ничего не осталось — просто жалкие, несчастные ребята. А работали они честно — много и хорошо. Этого у них не отнимешь. Жили надеждой на скорое возвращение в свой Фатерланд, причем ничего у них не осталось от идей своего Фатерланда с большой буквы. По-нашему с большой буквы — у них все с большой буквы. Тебе, как неграмотному, могу объяснить — каждое существительное у них пишется с большой буквы. Прости за ликбез. И вот я видела, как эти звери, как я думала когда-то, поехали домой. Тогда приезжал в Россию Аденауэр, поговорили, договорились и всех отпустили. В те годы все лагеря опустели вокруг. Некоторые там жить остались, квартиры устроили в бывших лагерных бараках. Даже очередь на эти квартиры была одно время. Я еще некоторое время побыла там, да и поехала вскоре к дому, к родителям. Там-то я, Женечка, и научилась выть зверем; впрочем, это я и раньше умела, а научилась я там плакать как дитя. И если я уж пленных немцев понимала, то уж вы мне ближе и еще понятнее. А когда непонятно что-то, может, и не выдерживаю, начинаю зверем выть.
— А в начальство как вас затащили? Вы ж лечащий врач были? Из реанимации — да вдруг в администрацию. Простите за неизящную форму. Это ж, наверное, тоже сдвиг психический. Теперь простите за грубость. Но реанимация — это ж так интересно.
— Да тоже, я тебе скажу, было дело. Лежала у нас в реанимационном отделении молодая женщина. Какая-то травма была, шок был, ну все как полагается. Клиническая смерть была. Оживили. Сердце заработало, а мозги-то… кора — пропала. Сначала она у нас была на искусственном аппаратном дыхании. Потом дыхание восстановилось. Сначала у нас были какие-то надежды, а потом стало ясно — не жилец. Да, по существу, она уже была мертвая, только сердце и легкие работали. Препарат дышащий — не человек. И стали мы замечать, что живот у нее растет. Сначала думали, водянка, вода накапливается, а потом выяснилось — беременность развивается. Беременность пять месяцев. Ты знаешь, Женя, страшно мне стало! Да и не одной мне, наверное, вот и Онисов со мной тогда там в реанимации работал. Ты его часто ругаешь, да и за дело, а мужик он тонкий, не для хирургии рожденный. Знаешь, какой след оставила эта история в его душе, или в мозгах, не знаю уж где. Короче, прости за высокопарность: человек, по существу, мертвый, а в нем жизнь новая растет. А что делать? Прекратить беременность? Опасно — умереть может, скажем так. Мы-то обязаны все ж до конца тянуть ее. А подойдут роды — ведь, если плод развивается, роды неотвратимы, как смерть за жизнью, — а уж тогда она точно не выживет. А другая проблема: может, на первое место в решениях ставить плод, а не ее. Тогда — кто нам дал право к ней относиться, как к препарату. В общем, думали, нервы себе портили, придумать ничего не могли, а больная к тому же моя была. Представляешь, каково мне писать каждый день историю болезни ее. Я уж эту реанимацию с тех пор, знаешь, в гробу видела. Опять прости за двусмысленность. Дай закурить, что ли. Пока мы мыслили, организм в конце концов не выдержал. Прекратилась и сердечная деятельность и дыхание, и плод погиб там. Все решилось. А если бы нет? Как? Не могла я больше работать там. И вообще я не могу, как ты, получать радость от лечебной работы. Мне предложили пойти в замы главврачей. Я пошла. И началось восхождение по этой линии. Взошла еще на ступеньку — стала главной. А потом и Онисов ушел из реанимации, пришел ко мне. «Возьми, говорит, в хирурги». За год до твоего прихода. Хирург он средний. Но оперирует. Стандартные операции, каких много, делает, помощь от него есть — терпи. Не очень-то он и любит хирургию. Да куда его деть? Администратор никакой. Пусть уж до пенсии у нас работает. Все-таки оперирует на нормальном среднем уровне, только удовольствия от этого не получает. Вот я всегда считала, что медицина — это чистая мужская работа и неудачники-врачи только женщины бывают, вроде меня. А вот тебе и мужской экспонат неудачника в медицине. И все равно в медицину надо идти мужикам. Это я решила для себя.
— Для себя — это как? За сына решили, что ли?
— Нет. Если бы. Я ему советовала. Не хочет. Он математику предпочитает.
— Видите, умница он у вас.
— Какой там. Математика-то легче. Там соображать только надо. Умница только тем, что понял: соображать — это еще не самое тяжелое. Я тебя прошу, ты Онисова не терзай. Ладно?
— А я и не терзаю. Он мужик забавный. Я его люблю даже. Свои операции делает. Мы с ним тут дежурили на днях. Он про Мазепу мне рассказывал. Читает сейчас как раз.
— В библиотеке, наверное, сидит. — Марина Васильевна сказала это даже с завистью.
— Не знаю. Потом про Карла XII говорил, что Карл не политик был, а воин и рыцарь. Ни одной победой не мог воспользоваться. Ему от войны, кроме славы, ничего не надо было. Война для славы только, говорит, еще больший грех, чем просто война. Это он, говорит, Онисов. А может быть, поэтому, говорит, за рыцарство-то Швеции и пожалован длительный мир. С тысяча восемьсот пятнадцатого года не воюют. Интересный мужик Онисов. Ну ладно, Марина Васильевна, я чего хочу-то: разрешите Агейкину и Илющенко в расписании до двух ставок поставить.
— Не проси. Потом мне начет будет.
— Какой начет! До двух же разрешают. Ну некому дежурить. Ведь все равно дежурить будут, а бесплатно. Ну не дело — у врачей да еще и отнимать деньги. Вы же это знаете, оплату нашу знаете!
— Все я знаю. Но ты пойми, Женя, нельзя. Сегодня разрешают, завтра нет. Закона точного нет, а всякие письма — сегодня одни, завтра другие. А потом приходит КРУ, и по голове бьют и выгоняют. А куда я пойду? От лечебной работы отстала. Некуда. Как и Онисов твой — некуда ему идти. Некуда, — значит, держаться надо за все инструкции. А в ставках, кому можно и кому нельзя, ты ничего не понимаешь, а шумишь. Если бы оплата дежурств у нас в больнице была бы по дежурантскому фонду — тогда хоть сорок ставок. Но тогда профсоюз, охрана труда считает — сколько остается времени на отдых и восстановление сил. Если дежурство оплачивается, как у нас, то есть имеются ставки дежурантов, то не более полутора ставок. Мы же отказались от фонда ради ставок, чтобы не выкраивать бесплатные дежурства каждому. Понял? Вот мы и крутимся между финансами и профсоюзами. Выбирай.
— Профсоюзы! Онисов говорит, дали бы ему работать на три ставки, он бы подежурил через день месяца три, а потом бы несколько месяцев не работал. Пусть впроголодь, а просуществовал бы как-нибудь. Где-нибудь в тепле, на юге, в Крыму там или в Одессе.
— Эти я законы не знаю. Я ж не юрист.
— Ну разрешите, Марина Васильевна. Что надо для этого сделать?
— Пиши рапорт на имя райздрава, что в связи с нехваткой хирургов прошу разрешить этим двум оглоедам дежурить до двух ставок. Оба подпишемся и пошлем в райздрав на утверждение. Все вместе тогда будем отвечать.
— Ну вот и договорились. Хоть заплатят. А то ведь нет врачей. Можно, конечно, каких-нибудь совместителей на дежурство. Но неизвестные врачи… За наших больных еще не будут болеть как надо. Был же у нас печальный опыт. Ну спасибо, Марина Васильевна. Вот и спасибо.
— Ух, ты и плут, Мишкин. Но ничего, доберемся и до тебя. Погоди.
ЗАПИСЬ ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ
— Алло.
— Евгений Львович?
— Я.
— Здравствуйте, Евгений Львович. Женя, это Нина говорит.
— Ага! Здравствуйте. Как жизнь?
— Жизнь-то ничего. Я сразу к делу, Евгений Львович. У меня есть просьба к вам. В одной больнице, где работает ваша бывшая приятельница и сотрудница Майя Петровна Балдина и моя подруга тоже, сейчас лежит дальний родственник мой. У него обнаружен рак желудка. Заведующий их сейчас болен, а замещает его она. У меня большая просьба — очень хочу, чтобы его соперировали вы. И Майя Петровна просит.
— Евгений Львович, здравствуй. Это Майя. Я присоединяюсь к просьбе.
— Пожалуйста, присылайте.
— Евгений Львович, ты меня прости, а не могли бы вы приехать и сделать это в нашей больнице? Он у меня лежать будет. А?
— Можно и так. В пятницу, например, если ничего не случится. У нас плановых операций быть не должно.