После общей дискуссии в ординаторской зашли опять в кабинет к Мишкину.
— Ну конечно же, что я вам посоветую, Евгений Львович? Все правильно. Конечно, если бы вы могли достать аминазол и интралипид, это сильно бы поддержало ее силы. Не ест же ничего. В данном случае это было бы очень полезно.
— Да где взять! А ну их к черту, скажу родственникам— может, достанут. Нам же не разрешают давать родственникам рецепты.
— Плюньте. Скажите. Девочку жалко.
— Конечно, скажу. Главную вот только не хочется подводить. Я еще в первый день дал бабушке рецепт на сигмамицин. Она много лет работает главным врачом — связи есть, привезла. А потом главной позвонили откуда-то из инстанций, где, по-видимому, бабка доставала, и стали кричать на тему наших прав и обязанностей. Мол, если бесплатное, то и лечите бесплатно тем, что есть, или сами доставайте. А нет — так нет. Дескать, ни родственников, ни их деньги включать не имеете права. Бабка, говорят, у них все пороги обила. Утомились, видите ли. Ну, а наша и сказала им в ответ: «Правильно сделала. У меня б дочка так болела — и я бы бегала». Сказать-то сказала, а могут выговор влепить.
— Могут, конечно. Но без риска хирурги не работают. Такова, так сказать, селави, как говорит мой сын. Может, достанут. Ей бы это было неплохо.
— Вестимо, неплохо. Рискуют хирурги, а расплачивается главный врач.
Дальше пошел пустой светский разговор, завершающий консилиум, даже не пустота, а бессмыслица.
Они катили по камням пустую бочку конца консилиума. Захар Борисович думал о чем-то своем, цитируя «мо» своего сына, а Евгений Львович вернулся в мыслях к девочке, временами выплевывая вслух свое любимое «вестимо», безличные «дескать», «отнюдь» и все прочее из арсенала необходимых необязательностей.
Наконец они расстались около машины, и Мишкин пошел в палату к девочке.
Сначала посчитал пульс.
Затем посмотрел язык.
Потом проверил капельницу — с какой скоростью капает, как стоит игла в вене.
Наконец стал щупать живот. Сначала легонько, поверхностно.
Затем нажимая сильнее, одновременно наблюдая за лицом.
Потом стал щупать около самой раны, отвлекая девочку разговором.
Наконец перестал ее осматривать и заговорил с бабушкой-доктором, сказал ей об аминазоле и интралипиде: «По четыре флакончика хорошо бы того и другого».
— Не мало будет, Евгений Львович?
— Хватит, наверно, пока. Они дорогие, Дарья Гавриловна.
— Вы уж наши деньги не экономьте, пожалуйста, Евгений Львович. Нам сейчас не до этого. Пойду звонить.
И опять к девочке:
— Ну все ж как тебе сегодня, а?
— Я ж сказала, Евгений Львович. Хорошо. Лучше, чем вчера.
— Пить хочется? Трудно не пить?
— Нет.
— И язык у тебя влажный. — И к сестре: — Какая хорошая девочка. Вот бы я ее себе в невестки взял. — И к девочке: — Только жалко тебя. — И к сестре: — Он ей в подметки не годится.
Пошел по коридору. Зашел к дежурным. Один сидел ел. Другой спал.
— Хорошо вам — не везут ничего. Вы за девочкой смотрите. Сейчас ей капают калий. Там все написано, что капать и когда. Если привезут аминазол и липид этот — позвоните. Как бы не перелить ей жидкостей больше чем надо.
— Уже семь часов, Евгений Львович. Идите домой. Если что — позвоним.
— Да, позвоните. Иду. Дай закурить. Покурю и пойду. Сел, как провис.
Сначала молча курил. Затем опять заговорил о девочке.
Наконец встал, попрощался и пошел по коридору опять к девочке.
В восемь часов он все же из больницы вышел.
Шел он, медленно переставляя ноги, но, по-видимому, благодаря их длине, что ли, в конечном итоге получалось, что шел он быстро.
«Мне бы сейчас несколько молодых ребят. И чтоб мужики. — Поначалу Мишкин шел медленно, и размышления его носили размеренный характер. — С мужиками легче. Каторги домашней нет у них. Ну что Наташа, например, ну, хороший хирург, но дети, магазины, муж. Нет, ребят мне нужно, ребят. Вот выстроили нам, скоро открывается, новый корпус — кому работать? Народу не хватает. Набрать бы ребят — и девочку было бы на кого оставить. Посадил бы, и сидели. И с удовольствием. А так, когда их несколько человек, — где взять? Вон автобус. Не побегу. Пройдусь еще. Медленно. Дежурств на каждого тоже приходится много. Правда, заинтересованы — подработка нужна. А много не разрешают. Вдруг доктор переработает. Охрана труда зорко следит. А если недоест — неважно. Охрана еды — нет такого сектора в месткоме. Пожалуй, девочке надо еще гамма-глобулин завтра дать. Надо сказать аптеке, чтобы достали. И Нина обещала какой-то новый антибиотик привезти. Сейчас бы она была. С машиной быстрее. А где ж хирургов брать для нового корпуса? Говорят, в институте на последнем распределении студенты отказывались идти в хирургию. В психиатры идут, в рентгенологи. И даже, поработав немного, некоторые уходят из хирургии. Вредностей или трудностей не боятся. Деньги нужны. А там и за вредность прибавка, и отпуск больше, чем у хирургов. Сейчас хорошо хоть в анестезиологи повалили. Им теперь тоже и отпуск увеличили и прибавку дали. Нам же придумали моральное удовлетворение. А его нет. Когда хорошо — норма, проходишь мимо. Вот моральное неудовлетворение — это бывает, когда плохо. Эти моральные реакции удовлетворяют, действуют лишь на единицы, а хирургов надо тысячи. Деньги бы прибавили. Пройду еще остановку пешком — а то устал что-то. И псориаз опять обострился. Это, наверно, после той черепной травмы. Конечно, консультанты нужны. Да и на себя одного ответственность брать страшно. Еще неизвестно, чем кончится. А Захар — человек понятный. Конечно, он в клинике вынужден барахтаться, как в проруби. Но в рамках их проруби он из тех, которые тонут чаще других. Тьфу-тьфу, не сглазить бы его. Гнойный процесс идет — конечно, есть смысл сделать гамма-глобулин. В новом корпусе, если разрешат их проект немного переделать, надо будет выделить послеоперационнореанимационное отделение. Это надо же! Построить семиэтажный хирургический корпус без реанимации. Строили по проекту пятнадцатилетней давности. Сделаем там сами. И девочке там было бы лучше. Станет лучше ей — тьфу-тьфу, —надо будет перевести в отдельную палату. В новом корпусе будут такие. Невестка — хм. Такую девочку, конечно, жалко Сашке давать — хамит, грубит. Впрочем, возраст такой. Да от меня, кстати, не зависит, кому ее давать и даже кого он будет брать. А Галя ему и замечание сделать боится. Он-то с ней как с матерью, — не знает. А у ней все время в голове — не мать. Ему ж не объяснишь. И не надо. Сколько она ему сил отдала, а он грубит. И мотается она сверх меры. И у себя на работе, и ко мне приезжает. И с девочкой этой тоже возится. Совсем умучилась. Похудела. Девочка-то за несколько дней вон какая стала. Господи, хоть бы поправилась. Ничего не жалко. Все бы отдал. Но обеты лучше не давать. Как эта легенда: дал обет перед битвой — в случае победы отдать в жертву первое, что увидит дома, — пришлось дочерью жертвовать. Лучше обетов не давать. — Мишкин увидел автобус и пошел быстрее. — Обеты — они как суеверие. А суеверие, вестимо, грех один. Суеверие — это ни знаний, ни веры. Чаю хочу. Крепкого. Не кофе. Вот он. Автобус».
Мест было много. Он сел. И снова стал думать обо всем понемногу. Потом заурчал: «…и неясно прохожим в этот день непогожий, отчего я веселый такой. Я играю на гармошке…»
Галя встретила его в дверях. Помогла раздеться. Пиджак повесила в шкаф. Сашка лежал на диване. Приветствовал отца с юношеским, вернее, с детским полухамским самомнением и покровительственным пренебрежением:
— Привет. Ну как там твои умирающие габонцы, Швейцер?
— Этим не шутят. У меня тяжелая девочка лежит, которой ты и в подметки не годишься.
— А ты кому годишься в подметки? Разве что маме, да и то потому, что она ближе.
— Что ты хамишь с ходу?!
— А что ты приходишь с видом умученного святого? Сам выбрал себе свой путь.