Плакала потому, что они говорят с ним на разных языках.
Да мало ли еще почему?
Хотя бы потому, что теперь она знала, что теряла. В то время как всего какой-то месяц назад теряла бы только свои несбывшиеся мечты.
И что она могла ему сказать? Все те же пресловутые тысячи слов. Молчать, оказывается, бывает еще слаще, чем плакать.
Говорить — значит, разбивать это счастье, когда он стоит в ее комнате, и впереди еще целая ночь, и не надо зажигать свет. Потом, когда он уйдет, она всегда сможет вспомнить, как он стоял. Всегда сможет закрыть глаза и представить, что он стоит у окна в темноте. Всегда сможет подойти к окну.
— Не плачь. — И кто из них в результате лучше умеет молчать?
Голос низкий. И так странно его слышать здесь, в комнате, в которой она мечтала о нем днем и ночью.
— Я не плачу… Это просто осень. Грустно. Скорее бы опять лето!
— Я вернусь к тебе летом.
— Ко мне?
Он повернулся. Но в темноте лица было не раз глядеть. Ей же в лицо теперь светил фонарь.
Зазвонил телефон. В прихожей. Она подходить не стала. О чем и зачем ей сейчас говорить, когда он с ней рядом. Теперь он сидел на подоконнике, обхватив колено руками. Смотрел во двор, и она видела его профиль.
И вдруг она ужасно захотела нарисовать его не по памяти, как делала все последние месяцы, а с натуры.
— Аслан, — она легко поднялась, подошла тихонько, оперлась подбородком о его плечо. — Аслан. Я хочу тебя попросить… Только ничего не говори… Посиди так. Просто посиди. Мне нужно тебя нарисовать.
Он не стал возражать. Он дотронулся до ее руки небритой щекой и остался сидеть, прислонившись затылком к стене. Ей казалось, что так ему даже лучше. И теперь у него есть полное право молчать дальше и думать о своем. Хотя, кто его знает, что там у него внутри. Ведь сказали же ей однажды — не очеловечивай мужчин.
Она включила лампу у себя на столе, вынула лист бумаги и карандаш. Села на стул, закинула ногу на ногу и, прямо на коленях пристроив планшет, накидала геометрическими линиями его профиль. И глубокие тени, и потоки за стеклом. И его руки, сплетенные на колене. И взгляд из-под опущенных ресниц куда-то вдаль…
«И взгляд из-под опущенных ресниц куда-то вдаль. И руки, сплетенные на колене, глубокие тени и геометрические линии лица…»
Из карандашного наброска уже давно получилась картина. Она писала ее месяц. И ничего ее не отвлекало. Да и кто мог ее отвлечь. Теперь единственным лицом, которое ей хотелось видеть, было то, что она нарисовала.
Левшинов смотрел на ее картину и ничего не говорил. И ей это уже надоело. Вообще-то — это не для посторонних глаз. Не надо было тащить это сюда. Еще чего доброго отправит по своему обыкновению в помойку. И она сделала то, чего никогда себе не позволяла. Решительно взяла картину и вытянула из его пальцев.
— Простите…
Она смотрела на свою картину, и ей казалось, что она сейчас там, в том вечере, когда стучали по стеклу капли дождя, когда квартира была пуста и были в ней только он и она. Он был еще так близко от нее. Совсем рядом…Только протяни руку.
— Люда. Вы стали мастером… Этому демону суждена долгая жизнь. Берегите его.
Вот она и дожила до этого дня. Мечты сбываются. Но вот ведь что за штука жизнь. Когда мечты сбываются, в душе остается одна пустота. Наверно, то же самое случилось бы с тем, кто дошел до горизонта. Там его ждала пропасть. Громадный марафон ее мучений, груды этюдов и эскизов. И что теперь? О чем мечтать? Мила шла домой со своей сумкой на плече, в которой лежала самая ценная ее работа, и просто умирала от пустоты, которая теперь была внутри.
Она пришла домой. Прошла мимо мамы, вяло бросив: «Привет». Вытащила свою картину и поставила на мольберт. Она теперь все время жила на ее фоне.
Вспомнила, как рассказывала Аслану о странном почти совпадении их имен.
— Ты читал «Руслана и Людмилу»? — спрашивала она его и, глядя на него, подсказывала: — Пушкина… Ну, в школе-то ты учился?
— Учился. Поэтому не спрашиваю, что за Пушкин.
Она рассказала ему всю эту замечательную историю. Почти до конца. Потому что он неожиданно захотел поставить точку чуть раньше.
— Руслан привез Людмилу спящей. Все переживали. И никто не знал, как ее разбудить…
— Я бы не стал. Чем плохо? И сейчас она, пожалуй, согласилась бы с ним. Будить и вправду не стоило…
Наташа очень устала. Она устала оттого, что дочь вернулась. Но не к ней. Все это она предчувствовала, но мысли отгоняла. Ей все казалось, что это случится не сейчас, а так, когда-нибудь. Она прекрасно помнила себя, когда родители вдруг перестали быть центром мира. И оказалось, что она сама способна стать этим центром для другого. Так образуется цепочка поколений. Раз — и твой ребенок уже стал полноценным звеном этой цепи. Но держится он уже не за тебя, а за кого-то следующего.
Мила молчала. Она так много молчала, как никогда. И на столе у нее множились какие-то безумные картины. Наташа заходила иногда к ней в комнату. И с мистическим трепетом разглядывала ее работы. И чувствовала, что это не работы, это жизнь… Она ей по-хорошему завидовала. И ждала. Не лезла к ней с расспросами. Она прекрасно помнила себя.
Они смотрели телевизор. Так легче было сохранять нейтралитет. Все-таки звучала человеческая речь. Не так тихо в доме. Наташа искоса поглядывала на дочь. Та сидела на диване, поджав под себя ноги. И Наташа подумала, что она очень изменилась. Кто-то очень красиво ее измучил.
И когда она об этом подумала, с дочерью что то произошло. Она увидела что-то такое, чего не видела Наташа. А потом, зажав себе рот рукой, бросилась в ванную.
По телевизору показывали новости из горячих точек. Чечню.
Она кинулась за дочерью.
А Мила, склонившись над ванной, все повторяла.
— Меня тошнит от этой жизни. Меня тошнит от этой жизни, слышишь!..
Наташа прижала дочь к себе, и ей казалось, что только так она ее спасет. Просто прижав и больше уже никому не отдавая. И как она решилась пустить ее в самостоятельную жизнь? Как она решилась оставить ее одну, лицом к лицу с этим кишащим ужасами миром? Когда ребенок делает первые шаги, вокруг него толпятся все. А что же потом?.. А потом Наташа услышала, то, что давно хотела.
— Я все тебе расскажу. Теперь я могу.