окопами и букетами пулеметных гнезд.

Три самолета, пройдя первую линию траншей почти на высоте их брустверов, ворвались в эту лощину — и огнем заклубилась навстречу им и справа степь, громом взорвались гребни ослепительно черных холмов; по ним били снизу — это было привычно, а теперь били еще и сверху, в ничем не защищенные спины, и плотен был огонь, отсекавший их от неба, и некуда было деться внизу. Оставалось только идти дальше вперед, надеясь на выносливость моторов и машин да на то, что существовал все-таки в их прорыве элемент внезапности, а потому велся хоть и плотный, но еще пока беспорядочный, неприцельный огонь, и, значит, была все-таки и надежда.

Гордеев видел, как дымно-желтым огнем выплеснуло из фюзеляжа третьей машины, крайней правой в строю, дальней от холмов, первой со стороны открытой степи. Видел, как мгновение спустя машина упала, смешав в месте падения огонь и тучи взметенной пыли. Но люди там еще могли быть живы, и он мгновенно представил себе, что чувствовали летчики, ставшие беспомощными на земле. Первым отчаянным желанием было вернуться за ними, попробовать поднять на борт тех, кто, уцелев при падении, обречен был на смерть теперь, но старший группы хрипло повторил исключавший всякие колебания приказ.

Он не смог забыть то страшное место, как долго еще после войны многое не мог позабыть.

Здесь, на шоссе, небо над которым всегда чем-то напоминало ему небо того давнего утра, он всегда либо сбавлял ход машины до шага, либо останавливался совсем. И в эту минуту на всем белом свете оставались только он да те, кого он вспоминал. Он как бы молча склонялся перед ними здесь, на пустынном для него в эти минуты шоссе, прямом, как взлетная полоса. За то, что они были. Пусть они, может, о меньшем, чем нынешние, мечтали, но они всегда примеряли собственные желания к потребностям времени. Без них не состоялось бы нынешнее сегодня.

Когда случались в этот момент в машине Гордеева попутчики, им просто казалось, что Дед малость устал за рулем и вот останавливается, чтобы встряхнуться. Даже домашние его думали так. Он никого не разубеждал.

…На круглой площади перед зданием аэропорта он принял вправо, мельком взглянул на часы. У него было семь всегдашних минут для того, чтобы успеть в точно назначенный срок переступить порог кабинета стартового врача.

2

«…Ты помнишь, после школы меня не донимал вопрос: кем быть, где учиться? Я уже все решила. Буду, как наша Людмила Прокофьевна. Буду приходить по утрам в мой класс и научу моих ребят любить литературу также, как мы у нее любили.

Я поступила на филологический (Людмила Прокофьевна тоже его заканчивала) и свой первый «взрослый» костюм сшила точно такой же, как у нее. Я ловила себя на том, что невольно подражаю ей даже в манере говорить, чуть растягивая слова. Я хотела быть похожей только на нее — во всем.

Что я тогда переживала? Какое-то огромное, оглушительное счастье. Все было счастьем. Брать сколько хочешь книг в университетской библиотеке, спорить на диспутах по субботам, бегать на «студенческую» по традиции галерку в театр. Счастьем было ездить на лекции через весь город, со множеством пересадок, даже в самые пропащие осенние дни: все равно ведь и они приближали  м о й  день! Дома, одна, я часто пробовала себе представить, каким он будет. И даже знала, какие цветы принесу с собой на первый урок; дикие саранки, ее цветы.

Эти походы за саранками тоже придумала Людмила Прокофьевна. Но ведь ты помнишь, это были походы вовсе не за цветами.

Далеко от города, от пыли и машинного рева, от стекла и бетона, там, где были только деревья, небо, озера, птицы и мы, нам однажды открылось, может быть, самое главное.

У знакомых и давно любимых стихов как будто вдруг раскрывалась душа. Здесь они совсем иначе звучали. У каждого слова появлялись и не повторялись уже ни в каких других свой звук, цвет, вкус и запах. Стихи, оказывается, можно было услышать даже в плеске озерной воды. «Гаснут красные крылья заката…» — помнишь, как мы однажды это увидели — так, как не видели больше никогда, и как это тогда потрясло? И вдруг поняли: все и в нас, и вокруг связано в тонкую хрупкую цепь: глубина неба с тем, что виделось за словом «счастье», звон дождя с четкостью любимых строчек. И человек был звеном этой цепи. Пожалуй, тогда именно мы впервые задумались о том, что же такое человек на земле.

А по школьной программе это называлось закреплением материала по теме «Природа как действующее лицо в произведениях классиков русской литературы».

Два своих первых студенческих года я прожила в каком-то радостном сне. И вот третий курс и наконец первая настоящая, «взрослая» педагогическая практика в школе, и у меня есть, пусть и ненадолго, мой класс. Можешь себе представить, что со мной творилось.

А потом как будто вышагнула из темноты на свет. И вдруг увидела: эти мои ребята как будто меня не понимают и не слышат. Как будто между нами стена. Говорю с ними, а их голосов не слышу. Смотрю на них, а они все на одно лицо…

А случилось вот что.

До этой практики я, как оказалось, толком себе и не представляла, что значит учительница. Для меня это слово было каким-то неопределенно-праздничным. Как те фотографии, которые каждый год появляются в газетах к первому сентября. Идет по солнечному двору в окружении наутюженных отличников этакая властительница детских душ и умов. Теперь за этим праздником будни увидела: уроки, тетрадки, уроки, тетрадки, уроки, тетрадки… Повторение пройденного. Опрос. Контрольная. Объяснение нового материала. Опрос. Контрольная на закрепление. Снова повторение пройденного и снова опрос. И так изо дня в день, и не год, не два, всю жизнь. А какой-нибудь Перышкнн, второгодник, и после десятого объяснения ничего понимать не может или не хочет. Поди угадай. А их в классе сорок не просто разных — каждый день разных. И нет таких двоих, которые тебя одинаково понимают и слышат. Да и как им понять, если не представляешь себе как следует, что? единственное им нужно сказать. А не представляешь потому, что они все для тебя на одно лицо. И сказать тебе, в сущности, нечего, потому что самого главного не знаешь: хватит тебя на эти-то будни? А этого не знаешь потому, что жизни даже мало-мальски не видела, и за душой у тебя ничего, кроме твоего единственного «хочу», — не поможет тебе и десяток педагогических практик.

Вот когда я поняла тех наших ребят, кто успел до университета жизнь повидать, в ее котле повариться. Мы над ними снисходительно посмеивались: они Элюара не знают! Они зато главное знали: жизнь. И значит, четко осознавали себя в этой жизни. У них за душой было не неопределенное «хочу», а твердо проверенный выбор. Элюара-то легко в библиотеке взять.

У меня было такое ощущение, какое бывает, когда идешь долго по дороге, прямо, и не оглядываешься, потому что уверена, и вдруг видишь, что, кажется, заплутала. И холодеешь при мысли: а вдруг, если приглядеться, окажется, что дорога и не твоя?

Надо было на что-то решаться. Ходить дальше на лекции, но теперь не быть уверенной в том, что именно это и нужно, не могла.

Так и оказалась в Аэрофлоте. А выбрала я его потому, что с самолетами у меня были связаны все воспоминания об отце.

Эти самолеты, их гул, это постоянное небо перед глазами, когда о них подумаешь. Мне иногда казалось, что я и родилась-то где-то от них поблизости, честное слово, хотя я и знала, что родилась в Москве, на Старом Арбате, а в Иркутске мы с отцом оказались потому, что так уж у него тогда служба сложилась и жизнь. Но самолеты всегда рядом были, сколько я себя помнила. По ночам, когда небо бывало чистим, а мне не спалось, я очень любила смотреть в небо и искала в нем сначала бортовые огни, а уж потом звезды.

Рядом со всем этим был отец — самый умный, самый добрый на земле человек.

К нам часто приходили «на огонек» его товарищи, летчики. Может, потому, что отец для меня был всегда первым человеком, они, его друзья, летчики, казались мне необыкновенными, замечательными

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату