На одном бланке я написал:
«Chinini mur. 0,5
D. T. dos. № 10
S. Мельнику Худову.
По 1 порошку в полночь».
И поставил лихую подпись.
А на другом бланке:
«Пелагея Ивановна!
Примите во вторую палату мельника. У него malaria. Хинин по одному порошку, как полагается, часа за четыре до припадка, значит, в полночь.
Вот вам исключение! Интеллигентный мельник!»
Уже лежа в постели, я получил из рук хмурой и зевающей Аксиньи ответную записку:
«Дорогой доктор!
Все исполнила. Пел. Лбова».
И заснул…
…И проснулся.
— Что ты? Что? Что, Аксинья?! — забормотал я.
Аксинья стояла, стыдливо прикрываясь юбкой с белым горошком по темному полю. Стеариновая свеча трепетно освещала ее заспанное и встревоженное лицо.
— Марья сейчас прибежала, Пелагея Иванна велела, чтоб вас сейчас же позвать.
— Что такое?
— Мельник, говорит, во второй палате помирает.
— Что-о?! Помирает? Как это так помирает?!
Босые мои ноги мгновенно ощутили прохладный пол, не попадая в туфли. Я ломал спички и долго тыкал в горелку, пока она не зажглась синеватым огоньком. На часах было ровно шесть.
«Что такое?.. Что такое? Да неужели же не малярия?! Что же с ним такое? Пульс прекрасный…»
Не позже чем через пять минут я, в надетых наизнанку носках и незастегнутом пиджаке, взъерошенный, в валенках, проскочил через двор, еще совершенно темный, и вбежал во вторую палату.
На раскрытой постели, рядом со скомканной простыней, в одном больничном белье сидел мельник. Его освещала маленькая керосиновая лампочка. Рыжая его борода была взъерошена, а глаза мне показались черными и огромными. Он покачивался, как пьяный. С ужасом осматривался, тяжело дышал…
Сиделка Марья, открыв рот, смотрела на его темно-багровое лицо.
Пелагея Ивановна, в криво надетом халате, простоволосая, метнулась навстречу мне.
— Доктор! — воскликнула она хрипловатым голосом. — Клянусь вам, я не виновата! Кто же мог ожидать? Вы же сами черкнули — интеллигентный…
— В чем дело?!
Пелагея Ивановна всплеснула руками и молвила:
— Вообразите, доктор! Он все десять порошков хинину съел сразу! В полночь.
Был мутноватый зимний рассвет. Демьян Лукич убирал желудочный зонд. Пахло камфарным маслом. Таз на полу был полон буроватой жидкостью. Мельник лежал истощенный, побледневший, до подбородка укрытый белой простыней. Рыжая борода торчала дыбом. Я, наклонившись, пощупал пульс и убедился, что мельник выскочил благополучно.
— Ну, как? — спросил я.
— Тьма египетская в глазах… О… ох… — слабым басом отозвался мельник.
— У меня тоже! — раздраженно ответил я.
— Ась? — отозвался мельник (слышал он еще плохо).
— Объясни мне только одно, дядя: зачем ты это сделал?! — в ухо погромче крикнул я.
И мрачный и неприязненный бас отозвался:
— Да думаю, что валандаться с вами по одному порошочку. Сразу принял — и делу конец.
— Это чудовищно! — воскликнул я.
— Анекдот-с! — как бы в язвительном забытьи отозвался фельдшер.
«Ну, нет… я буду бороться. Я буду… Я…» И сладкий сон после трудной ночи охватил меня. Потянулась пеленою тьма египетская… и в ней будто бы я… не то с мечом, не то со стетоскопом. Иду… борюсь… В глуши. Но не один. А идет моя рать: Демьян Лукич, Анна Николаевна, Пелагея Иванна. Все в белых халатах, и всё вперед, вперед…
Сон — хорошая штука!..
Звёздная сыпь
Это он. Чутье мне подсказало. На знание мое рассчитывать не приходилось. Знания у меня, врача, шесть месяцев тому назад окончившего университет, конечно, не было.
Я побоялся тронуть человека за обнаженное и теплое плечо (хотя бояться было нечего) и на словах велел ему:
— Дядя, а ну-ка, подвиньтесь ближе к свету!
Человек повернулся так, как я этого хотел, и свет керосиновой лампы-молнии залил его желтоватую кожу. Сквозь эту желтизну на выпуклой груди и на боках проступала мраморная сыпь. «Как в небе звезды», — подумал я и с холодком под сердцем склонился к груди, потом отвел глаза от нее, поднял их на лицо. Передо мной было лицо сорокалетнее, в свалявшейся бородке грязно-пепельного цвета, с бойкими глазками, прикрытыми напухшими веками. В глазках этих я, к великому моему удивлению, прочитал важность и сознание собственного достоинства.
Человек помаргивал и оглядывался равнодушно и скучающе и поправлял поясок на штанах.
«Это он — сифилис», — вторично мысленно и строго сказал я. В первый раз в моей врачебной жизни я натолкнулся на него, я — врач, прямо с университетской скамеечки брошенный в деревенскую даль в начале революции.
На сифилис этот я натолкнулся случайно. Этот человек приехал ко мне и жаловался на то, что ему заложило глотку. Совершенно безотчетно, и не думая о сифилисе, я велел ему раздеться и вот тогда увидел эту звездную сыпь.
Я сопоставил хрипоту, зловещую красноту в глотке, странные белые пятна в ней, мраморную грудь и догадался. Прежде всего я малодушно вытер руки сулемовым шариком, причем беспокойная мысль: «Кажется, он кашлянул мне на руки», — отравила мне минуту. Затем беспомощно и брезгливо повертел в руках стеклянный шпатель, при помощи которого исследовал горло моего пациента. Куда бы его деть?
Решил положить на окно, на комок ваты.
— Вот что, — сказал я, — видите ли… Гм… По-видимому… Впрочем, даже наверно… У вас, видите ли, нехорошая болезнь — сифилис…
Сказал это и смутился. Мне показалось, что человек этот очень сильно испугается, разнервничается…
Он нисколько не разнервничался и не испугался. Как-то сбоку он покосился на меня, вроде того, как