мое сердце из тех, что принадлежат Вам.

Дай мне Бог сохранить во всей чистоте преклонение перед могилами и культ изгнания.

Честь имею с уважением оставаться, монсеньер,

смиреннейшим и покорнейшим слугой

Вашего Королевского Высочества Алекс. Дюма».

Это еще не все и, должно быть, меня действительно обуял бес противоречия, не менее могущественный во мне, чем демон гордости. Небезызвестный полковник Демулен, комендант Лувра, нашел своевременным сбросить с пьедестала конную статую господина герцога Орлеанского, стоявшую во дворе Лувра; я пришел в ярость и написал г-ну де Жирардену письмо, настоящий адрес которого был ясен и которое должно было (по крайней мере, я в этом убежден) доставить мне на следующее утро удовольствие поединка с полковником:

«Дорогой Жирарден,

вчера я проходил через двор Лувра и удивился, не увидев на пьедестале статую герцога Орлеанского.

Я спросил, сбросил ли ее народ, и мне ответили, что убрать статую приказал комендант Лувра.

Почему? Что это за изгнание, для которого разрывают могилы?

При жизни господина герцога Орлеанского все, кто составлял передовую часть нации, возлагали на него свои надежды.

И это было справедливо, потому что, как всем известно, господин герцог Орлеанский вел постоянную борьбу с королем и впал в немилость после слов, произнесенных им в совете:

“Сир, я предпочитаю быть убитым на берегах Рейна, а не в сточной канаве на улице Сен-Дени!”

Народ, справедливый и умный народ, знал и понимал это, как мы. Идите в Тюильри, и Вы убедитесь, что единственные покои, которые народ пощадил, принадлежали господину герцогу Орлеанскому; почему же надо проявлять бoльшую, чем народ, суровость к несчастному принцу? Хорошо, что теперь он принадлежит лишь истории.

Будущее — это глыба мрамора, которую события могут обтесывать по своему усмотрению; прошлое — бронзовая статуя, отлитая в форму вечности.

Вы не можете сделать так, чтобы то, что было, перестаю существовать.

Вы не можете заставить исчезнуть то, что господин герцог Орлеанский во главе французских войск захватил перевал Музайя.

Вы не можете изменить то, что в течение десяти лет он передавал бедным треть своего цивильного листа.

Вы не можете зачеркнуть то, что он просил о помиловании для приговоренных к смертной казни и в нескольких случаях ему удавалось мольбами добиться этого помилования.

Если сегодня можно пожать руку Барбесу, то кому мы обязаны этой радостью? Герцогу Орлеанскому!

Спросите художников, шедших за его гробом, пригласите наиболее известных: Энгра, Делакруа, Гюдена, Бари, Марочетти, Каламату, Буланже.

Позовите поэтов и историков: Гюго, Тьерри, Ламартина, де Виньи, Мишле, меня — кого хотите; в конце концов, спросите у них, спросите у нас, считаем ли мы, что статую надо вернуть на прежнее место.

И мы ответим Вам: “Да, потому что она была установлена в честь принца, воина, артиста, великой и просвещенной души, которая поднялась в небо, благородного и доброго сердца, которое было отдано земле ”.

Поверьте мне, республика 1848 года достаточно сильна для того, чтобы перед лицом павшей королевской власти узаконить это возвышенное отклонение — принца, оставшегося стоять на своем пьедестале.

Ваш Алекс. Дюма. 7 марта».

Газеты, называвшие меня кандидатом регентистов, могли действительно так считать, поскольку я сделал все возможное для того, чтобы заставить изгнанное семейство поверить в то, что я сторонник регентства, в то время как раньше, когда оно было здесь, делал все возможное, убеждая его в том, что я республиканец.

Попытаемся объяснить это противоречие тем, кто согласится терять время, читая мои объяснения.

Я составлен из двух начал — аристократического и простонародного: аристократ по отцу и простолюдин по матери, и ни в одном сердце в такой высокой степени не сочетаются почтительное восхищение всем великим и глубокое и нежное сочувствие ко всем несчастным; я никогда столько не говорил о семье Наполеона, как при младшей ветви; я никогда столько не говорил о принцах младшей ветви, как при Республике и Империи. Я поклоняюсь тем, кого знал и любил в несчастье, и забываю их лишь тогда, когда они становятся могущественными и счастливыми; так что ни одно павшее величие не пройдет мимо меня, не услышав приветствия, ни одно достоинство не протянет мне руку без того, чтобы я ее пожал. И когда весь мир, казалось, забыл о тех, кого уже нет, я выкрикиваю их имена, словно назойливое эхо прошлого. Почему? Я не знаю. Это голос моего сердца просыпается внезапно, помимо рассудка. Я написал тысячу томов, шестьдесят пьес; откройте их наугад — на первой странице, в середине, на последнем листке — вы увидите, что я всегда призывал к милосердию: и когда народы были рабами королей, и когда короли становились пленниками народов.

Так я собрал благородное и святое семейство, какого больше ни у кого нет. Едва человек упадет, я иду к нему и протягиваю ему руку, зовут ли его граф де Шамбор или принц де Жуанвиль, Луи Наполеон или Луи Блан. От кого я узнал о смерти герцога Орлеанского? От принца Жерома Наполеона. Вместо того чтобы кланяться в Тюильри тем, кто был у власти, я оказывал знаки внимания изгнаннику во Флоренции. Правда, я тотчас же покинул изгнанника ради усопшего и проделал пятьсот льё на почтовых для того, чтобы, хотя мои слезы были искренними, найти в Дрё неласковый прием у короля, такой же, какой ждал меня в Клермонте, когда я, из любви проводив гроб сына, счел своим долгом из приличия следовать за гробом отца.

Накануне 13 июня я был врагом г-на Ледрю-Роллена, на которого ежедневно нападал в своей газете «Месяц»; 14 июня г-н Ледрю-Роллен прислал сказать мне, чтобы я успокоился, поскольку он в безопасности.

Поэтому я чаще бываю в тюрьмах, чем во дворцах, поэтому я трижды был в Аме, один раз в Елисейском дворце и никогда — в Тюильри.

Я не объяснил всего этого йоннским избирателям, так что, войдя в зал клуба, где собрались в ожидании три тысячи человек, был встречен нелестным для меня шумом.

Из этого шума прорвалась грубость. К несчастью для того, кто позволил себе ее, он был в пределах досягаемости для меня. Жест, которым я на нее ответил, прозвучал достаточно громко, чтобы ни у кого не оставалось сомнений в его природе. Шум разросся в громкие крики, и на трибуну я поднялся посреди настоящей бури.

Первый же резкий выпад против меня состоял в том, что у меня потребовали объяснений моего «фанатизма» по отношению к герцогу Орлеанскому. Что называется, взяли быка за рога. Только на этот раз бык оказался сильнее. Я пристыдил одних — за их забывчивость, других — за неблагодарность. Я сослался на крик боли, который, вырвавшись 13 июля 1842 года из груди тридцати тысяч человек, донес до меня за пятьсот льё роковую весть. Я обрисовал этого несчастного принца, красивого, молодого, храброго, изящного, артистичного, француза до кончиков ногтей, принадлежащего отечеству до кончиков волос. Я

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату