и открыл глаза, в которых видны были одни белки; наконец ему удалось издать нечленораздельный звук, а затем он довольно нелюбезно поинтересовался:
— Почему это меня поднимают?
В эту минуту у двери комнаты Поля послышался шум. Это Мишель, услышав из дальнего конца сада, что я его зову, поспешил ко мне.
— Что с Полем, — спросил я у него, — он помешался?
— Нет, сударь, но он пьян.
— Как это пьян?
— Да, сударь; стоит вам отвернуться, как у него уже в зубах горлышко бутылки.
— Как, Мишель, вы это знали и не сказали мне?
— Я служу у вас садовником, а не шпионом.
— Действительно, Мишель, вы правы. Хорошо, но что теперь делать с Полем? Я не могу весь день держать его у стены.
— Если вы хотите протрезвить Поля, это очень просто.
Вы помните, что у Мишеля всегда находилось средство в любых затруднительных обстоятельствах.
— Что же надо сделать, Мишель, чтобы Поль протрезвел? Черт возьми! Поль, постарайся стоять у стены!
— Вам надо только взять стакан воды, добавить в него восемь или десять капель щелочи и заставить Поля это выпить. Поль чихнет и протрезвеет.
— У вас есть щелочь, Мишель?
— Нет; но у меня есть нашатырный спирт.
— Это все равно. Налейте в стакан немного нашатырного спирта и принесите мне.
Через пять минут Мишель вернулся с микстурой. Мы разжали Полю зубы ножом для разрезания бумаги, вставили между ними край стакана и осторожно вылили его содержимое, которое распределилось по двум направлениям: часть попала в пищевод, часть — на галстук; хотя галстук оказался смоченным гораздо обильнее, чем глотка, Поль, как и предсказывал Мишель, тем не менее так неистово чихнул, что я отступил, бросив его одного. Он еще немного покачался, снова чихнул, вытаращил глаза и произнес только одно слово, выразив им все свои мысли:
— Фу!
— Так вот, Поль, — сказал я ему, — теперь, когда ты протрезвел, ложись спать, друг мой, а когда проснешься, приходи за расчетом: я не люблю пьяниц.
Но Поль то ли вообще обладал повышенной нервной чувствительностью, то ли эта чувствительность обострилась под воздействием нашатырного спирта, он, вместо того чтобы спать, как я ему посоветовал, или получить причитающееся, на что у него было право, закинул голову, ломая руки и гримасничая, словно бесноватый. У Поля случился нервный припадок, но, продолжая извиваться, вернее, в промежутках между этими конвульсиями, он выкрикивал:
— Нет, я не хочу уходить! Нет, мне здесь хорошо, и я останусь! Я расстался с моим первым хозяином только потому, что он повесился; я расстался с моим вторым хозяином только потому, что он ушел в отставку. Господина Дюма не отправили в отставку, господин Дюма не повесился, я хочу остаться у господина Дюма.
Меня тронула эта привязанность к моей особе. Я взял с Поля обещание — нет, не бросить пить совсем, он честно отказался дать мне его, — пить как можно меньше. Я потребовал вернуть мне ключ от погреба (я тем более признателен Полю за это возвращение, что он отдавал ключ с видимым сожалением), и все вернулось на круги своя.
Я был тем более снисходителен к Полю, что за несколько дней до моего отъезда в Испанию мой друг де Сольси, зайдя пригласить меня на обед, поговорил с Полем по-арабски и заверил меня, что Поль говорит по-арабски не хуже Боабдила или Малек-Аделя.
В назначенный день мы выехали — Александр, Маке, Буланже и я — в сопровождении черной тени, которая была не кем иным, как нашим другом Полем.
Я не намерен здесь рассказывать об этом знаменитом путешествии в Испанию, куда я, как утверждают, отправился в качестве историографа свадьбы господина герцога де Монпансье, ни о еще более известном путешествии в Африку, которое благодаря г-ну де Кастеллану, г-ну Леону де Мальвилю и г-ну Лакроссу получило такие шумные отклики в Палате депутатов.
Нет, я намерен просто-напросто перейти к истории нового животного, которое после этого путешествия в Африку прибавилось к моей коллекции.
Я был в Константине и, с ружьем в руках, подстерегал круживших над бойней грифов. Я уже два или три раза безрезультатно по ним выстрелил, когда позади меня послышался голос:
— Если вы хотите такого, и к тому же живого, я продам его вам, и недорого.
Обернувшись, я узнал гамена чистейшей французской крови из самого бедного парижского квартала — Бени-Муфтара, как он сам себя называл; он два-три раза был моим проводником и каждый раз мог похвастаться моей щедростью.
— Красивого?
— Великолепного.
— Какого возраста?
— Еще молочные зубы не выпали.
— Как это?
— Ему самое большее полтора года. Вы знаете, что грифы живут до ста пятидесяти лет?
— Мне не обязательно нужно, чтобы он достиг этого возраста. И за сколько он продается, твой гриф?
— О, вы получите его за десять монет.
Незачем объяснять моим читателям, что в переводе с арго «десять монет» означает десять франков.
— Хорошо, Бени-Муфтар, — ответил я, — устрой мне это дело за двенадцать, и получишь сорок су.
— Только, — продолжал мальчик, словно охваченный угрызениями совести, — я должен предупредить вас об одной вещи.
— О какой?
— Он злой как черт, этот проклятый гриф, и только тот, кто взял его из гнезда и кормит, может к нему приблизиться.
— Что ж, раз он такой злой, — решил я, — мы ему наденем намордник.
— Да; но, когда станете его надевать, берегите пальцы. Позавчера он откусил большой палец у одного кабила, а вчера оттяпал хвост у собаки.
— Я буду внимателен.
На следующий день я стал обладателем великолепного грифа, лишенного каких-либо недостатков, кроме одного: как предупредил меня Бени-Муфтар, он готов был сожрать все, что оказывалось поблизости.
Грифа немедленно окрестили именем его соотечественника Югурты. Для большей безопасности Югурту мне отдали в большой клетке из досок, и у несчастного пернатого каторжника на лапе, заботливо обмотанной тряпкой, была цепь длиной в два или три фута.
Когда пришло время отъезда, мы вернулись тем же путем, каким приехали, то есть в дилижансе, ходившем между Филипвилем и Константиной.
Этот дилижанс был хорош тем, что двигался очень медленно и так кружил, что любители поохотиться могли всю дорогу доставлять себе это удовольствие.
Югурте очень хотелось присоединиться к таким любителям. С высоты империала он видел множество птиц, казавшихся ему его естественными подданными; небесный тиран явно жалел о том, что не может проглотить их вместе с перьями, и он выместил свою досаду на пальце одного из пассажиров империала, пожелавшего познакомиться с ним поближе.
До Филипвиля мы добрались без других происшествий. Там положение осложнилось: нам оставалось