остановить их, сжать, свернуть ржавую пружину — зловещим казался этот звук, безжалостно отмеряющий время.
Татьяна села на постели, медленно расплетая тяжелую русую косу. Конечно, что и думать сбежать из этого дома, где часовые, как старые черные вороны с железными, смертельными клювами — образ из какой-то полузабытой немецкой сказки, слышанной в детстве от матери.
Какой неимоверный труд — быть спокойной и сильной. Знать, первой догадаться, что это западня и где-то там в звериной сети сговоров счет на дни пошел, а то и на часы. Знать и молчать, и даже улыбаться. Улыбаться, играя с Бэби. Не выдавать свой страх, читая вслух матери и сестрам Священное Писание. Улыбаться, кивая караульному, не зная, что получишь в ответ, в лучшем случае сальную солдафонскую шутку, в худшем — пулю в лоб.
Не спалось, длилась последняя ночь. Заслышав в коридоре нервные и громкие шаги, Татьяна сразу поняла: гибель. Окно спальни ее было открыто. Гибко и легко вскочила на подоконник, выглянула: невысоко, если бы еще удалось через забор перелезть… А может, всё равно настигнут. Ибо нет больше во взбесившемся мире места, где спастись и приклониться…
Один шанс спастись из сотни; как если бы один холостой патрон в барабане нацеленного револьвера. Но хлестнула мысль: как станет жить одна, мучаясь, что выжила и не сумела уберечь родных… Нет, не смерти нужно бояться, бывает беда ее страшнее.
Татьяна шагнула с подоконника в комнату, в полосу луны, чуть раньше, чем двери спальни распахнулись настежь.
Ночь была не по-летнему холодная, двор казался чужим и страшным, искаженным, а в низко нависшем северном небе вместо звезд рваные клочья туч.
Узкая лестница в подвал, ветхие, неверные ступеньки… и солдаты, осмелев, подталкивали пленников в спины. Косые, беснующиеся отблески от огарка свечи освещали путь.
Последний путь Романовых…
Когда им в лицо смотрели хищные, зоркие зрачки винтовок, Николай успел лишь крикнуть растерянно и отчаянно: что, что?.. Он умер первым, мгновенно. Дети успели увидеть, как у отца, точно у убитого зверя, хлынула кровь изо рта.
Александра умерла, творя Крестное Знамение. И Ольга, отпрянув и чувствуя лопатками холод стены, вскинула руку, чтобы перекреститься, но не успела…
Замер крик, замерло чуткое подвальное эхо. Младших добивали прикладами и штыками, бьющихся на окровавленном затоптанном полу…
А ведь у Юровского был сын сверстник Алексея, год в год.
Долго в мглистой стыни подвала не могла рассеяться пороховая гарь.
Последняя пуля — просто развлечения ради — досталась собачке царевича, Джою, когда он пытался разбудить мертвого хозяина, отчаянно скуля и тычась мокрым носом в холодеющие худенькие руки…
II. ГОЛГОФА РОССИИ
обрывки 1918 г
Нилов сидел, бездумно глядя в узкое окно дешевой кафешки на окраине Севильи. Только что на улице он сделал вид, будто не узнал петроградского лейтенанта, отвернулся и прошел мимо.
Приходилось учиться жить заново. Забыть, как обрубить, прошлое — теперь оно ничего не значит.
Вести из России доходили беспокойные и злые: будто там нет теперь не только царя, но и Бога, церкви заперты либо вовсе разорены и народ вместо киота молится на лысого пролетария.
А вскоре Константин понял, что русских, хлынувших сюда мутным потоком, лучше вовсе сторониться. Поначалу стремились держаться свои своих, лезли лобызаться и братались жители соседних провинций, но вскоре за красивыми словами открывалась сермяжная правда жизни: выживай и воюй сам за себя, чужим нельзя верить, а своим тем паче, еще скорей постараются обмишулить, подгадить.
На Родине Нилова — он знал — многие считали погибшим. А у него ныло сердце не по дворцам петербургским и парадам войск, не по орденам, которые продать пришлось за гроши в Европе любопытным, как диковинку павшей державы; тосковать начал по рабочему пригороду, где вырос и которого все годы стыдился. Серые, неяркие пыльные улицы, которых никогда больше не увидит, и корявый добродушный вяз под окнами родительского дома — всё это вспоминалось и было теперь родным до боли, до горячего замирания в груди.
Да и стыд эмиграции тоже мучил, иногда казалось — пешком бы побрел в Россию. Нилов был одним из не столь многих настоящих гвардейцев — если и обделен людской чуткостью, то наделен жестким благородством воина. Жизнь свою без остатка отдал гвардии, которая, увы, проиграла.
Да разве он один, из выживших многие захлебнулись отчаяньем по чужбинам.
Кое в чем Калинушке посчастливилось: История забыла о ней, великодушно отпустила, не навесив на шею черный жернов мстительной лжи.
Но куда теперь идти ей, когда хотелось лишь одного: не жить, спастись от непреходящей боли, от мучительной памяти мертвого родимого лица. Хотелось самой броситься в страшную жестокую Неву, клокочущую под ломким льдом. Только греха страшилась, гнева Божьего. Ей-то на земле злее кары быть не могло уже. Боялась, чтобы ее самоубийство не отозвалось любимому там, в чертогах Господа, где, надеялась она, он обрел покой.
Вернуться в Верхотурье нельзя: сама решилась уйти перед самым постригом и тем сделалась изгнанницей. В какой-то миг показалась себе как Каин, обожженный проклятием: а вдруг в остальных монастырях прослышали о ее поступке и нигде не примут ее, точно меченую?..
Года не прошло с гибели Григория, а церкви и монастыри умирали, точно белые рыбицы, выброшенные на ржавый песок.
Монастырь праведного Иоанна Кронштадтского принял Акилину. Обитель незащищенная, прямо в городе, на набережной речки Карповки. Черные, скорбные купола, лишь малый проблеск позолоты, как ранка. Скорбный храм и пресветлый.
Поклонилась до земли и ступила робко в монастырский двор — странный покой охватил душу, даром что Петербург здесь же, рядом, за тонкою стеной; в тишине храма не чувствуется мощный дух большого города.
И время для нее погасло — не помнила, зима теперь или лето, который год и который век. Как когда-то давно, вставала на белой зореньке к заутрене; но и зори для нее помертвели, и молилась больше по долгу, по обязанности — ни на что не отзывалось сердце, словно сама умерла и была похоронена. Другое имя приняла в монашестве, да ведь всё равно ее имя мертво, некому больше звать Калинушкой.
В монастырях считается ночь лукавым, неправедным временем. А для Акилины ночь только и была неверным утешением, когда она тихонько, дабы не подслушали даже строгие стены кельи, говорила, забываясь, с любимым, будто с живым.
«А помнишь, как мы шли с тобою в Петербург… Помнишь, остановились на ночлег в деревне, и хозяевам некуда было нас пустить, кроме сарая с сеном, и там над нами было гнездо ласточки, а в душистом сене вместе с нами спала пестрая кошка… А помнишь, хотел меня отослать, прогнать от себя, да не смог… Помнишь березоньки наши… Помнишь…»
…Колокол резанул по нервам, как лезвие. Здесь давно молчали колокола, казненные. А теперь крикнул колокол резко и горестно. Не иначе, случилась беда.
В церкви были только матушка настоятельница, священник и четыре монахини — всё населенье обители, закрытой для прихожан.
- Беда случилась большая, — заговорила матушка, и голос ее сорвался. — Отслужим молебен о упокоении убиенных Государя Николая и Государыни Александры, цесаревича Алексея, Ольги, Татианы,