мертвым ребенком. Кипа карандашных набросков была отброшена прочь и разметалась вроде перьев убитого лебедя — произведение теперь виделось целостно и совсем иначе.
Приказал руке не дрожать, глазам не обманываться жалостью. Прежде стал писать небо, это было не легче своры на земле. Кривой, мечущийся отблеск огня вонзался в глухую, словно обожженную черноту, сквозь угар лишь чуть просвечивала сумрачная синь — работа с оттенками при неверном свете двух полусгоревших грубых свечей была кропотлива и непроста. Время застыло, покорно минуя рисующего, ночь длилась и длилась.
Усталость выжгла душу, предельное напряжение, на котором держалось творчество, мгновенно ушло, оставив пустоту бессилия. Только небо было на холсте, тяжелое, как каменная скала, и глубокое, поистине отразившее, вобравшее в себя вражду, страх и сиротство. Владимир отвел взгляд от своей начатой работы, он стремился уйти, скрыться сейчас от этой картины, нервно ходил по темной комнате, бережливо загасив последнюю свечу, и понимал, что нужно, невыносимо нужно выйти прочь, он задыхался в доме; холст, зияющий, как рана, молча прогонял своего создателя.
Андрей плакал во сне, и Владимир подошел успокоить его, за короткое время осиротевшего дважды. Этот мальчик, случайно вторгнувшийся в его жизнь, странным образом повторял его судьбу: Кавказ жестоко не принял Андрея, и вряд ли примет Россия.
Затем он молча ушел. Близился рассвет, жарко дышала неведомыми звуками пасть умирающей ночи. Идя наугад, Владимир понял, что больше не войдет в дом, сам дом, чьи окна глядели вслед прощально и чуть виновато, подсказал ему это, а может, подсказала темнота.
Жизнь истлевала последними часами, истекала, как мутный воск свечи, и не хотелось возвратить ее, удержать. Только с мыслью о неоконченной картине предстояло примириться. А может, так суждено было — небо скажет всё вернее четкой реальности. Как музыка реквиема.
Он шел, не зная пути, не желая повернуть обратно и тем самым спастись, по крайней мере, на несколько дней. Страх не посмел коснуться души. Поблизости от сонного дома Зухры мужчина остановился, чувствуя в глубине двора коварное движение. Небывалый покой овладел им.
Владимир знал, что сейчас произойдет. Человек, некогда назвавшийся его приятелем, вскинет черный блестящий автомат, тщательно прицелится — мастерство в стрельбе у него отточено привычкой — он не даст осечки или промаха, но не сможет убить.
Гибель от чужой руки унизительна. Она дается обычно тем, кто в жизни был слаб. А смерть, причиненная предателем, постыдна вдвойне.
Наступила тишина, и — завтрашним плакальщикам это останется неизвестно — сердце, неожиданно покорное, изболевшееся, дрогнуло и остановилось за какой-то осколок мгновения до того, как его коснулся острый глупый кусочек свинца.
Дальше — безмолвие.
2004
Люди и псы
Посвящается
Людям, которых судьба сломала,
Но прежде всего тем, кто сумел против нее выстоять.
Тем, с кем делили лихо, улицу и хлеб, вместе бедовали -
Они меня помнят.
.
Что-то есть дивное в тех днях, когда ложится первый снег. Тогда легче поверить, что вправду когда-то на земле жили ангелы.
Только быстро снег никнет, мешается с грязью, рвется потемневшими лоскутами на обочинах дорог. Наверное, и с людьми так же… Рождаются-то все чистыми. А потом сгребет, перемелет жизнь.
Огромный город распластался, как чудовищный спрут, и жадно ловил, вглатывал этот тихий, пронзительно чистый снег. Блестели наперебой витрины, шли нескончаемым потоком автомобили, торопились прохожие. По другую сторону улицы был кабак. А старая церковка с кротким, незолоченым куполом казалась ненастоящей, сошедшей с рождественской открытки. Дверь была полуоткрыта, и видно, как в сумраке теплятся свечи; но до той двери — тонкая кованая калитка, десять шагов по мощеной дорожке… И путь, который ему никогда больше не пройти.
Человек, стоящий у церковной калитки, устало щурил воспаленные глаза. Он давно приучил себя не думать ни о чем: жив — и ладно. Хотя лучше бы не выжил.
Проходившие мимо пьяные парни зацепили его громкими насмешками. Сергей отвернулся, сжав зубы. Он боялся срываться в драку — знал, что может убить. Себя не помнил, видел Афган — как он убивал, как его убивали. Остыв, опомнившись, мучился, в кровь кусая губы: ведь не он же, а сам Бог дал человеку жизнь, а он с двух ударов мог отнять. Когда по приказу — другое дело. Не легче, нет. Просто выбирать не приходится. А на гражданке, самому, по своему почину, будто зверем стал… Боялся этого в себе.
Колька вспомнился, как живой перед глазами встал. Друг, почти братишка. Тогда, в горах, он первым заслышал нерусский стрекот автомата — и бросился вперед, захрипел, дернулся и стал падать; Сережа и сейчас помнил, как товарищ навалился на него, придавил к земле уже неживой тяжестью. Легче бы самому не подняться, не видеть, как больше чем друга, больше чем брата забросали землей и наспех наломанными ветками — даже могилы людской ему не было. Родным плакать над комком свинца.
Выжившим было не легче.
… Женщина в серой косынке вышла, чинно перекрестилась на церковь, нашла в кармане мелкую купюру и протянула Сергею с той суровой стыдливостью, с которой обычно подают нищим.
- Не надо денег, — нервно дернулся мужчина. — Хлеб если есть, дай.
- Нет, — растерянно улыбнулась прихожанка и поспешила прочь.
Стыда не было. Стыд выжигается первым. В придачу к клейму «афганец» получил другое, резче и весомей: зэк. Так Сергей обрел своих, звериную стаю, которая приняла его и ничем не попрекнула. Криминальный мир — как шкура волка: если издали, постороннему глядеть — страшно, противно; а по сути — с изнанки, где кровь — человечные, крепкие законы. Свои своих не бросают. А предателя просто убьют.
Улица жила своей суетливой жизнью. Зимой ночь наступает рано. Жег холод, город скалился сотнями огней.
Девочка показалась Сергею юродивой. Она остановилась и стала болезненно всматриваться.
Чужая женщина бросила горсть монет прямо на землю, под ноги нищему, и они раскатились, злорадно бряцая.
Спохватившись, девочка закопошилась в сумке, достала теплый душистый хлеб и, немного отломив для себя, остальное отдала мужчине.
Запах хлеба… И тепло, которое быстро выстудил ледяной ветер. Сергею показалось, что хлеб пахнет детством. Теплом деревенской печки, лаской вечно усталой матери. Думал, давно вытоптана в его сердце эта тоска, а она жива.
- У меня мама хлеб пекла… Не могу себе простить, жизни не могу простить, что мать без меня похоронили. Единственный родной человек, а меня рядом не было, когда она болела. Я сидел тогда. Не знал даже. Хоронили соседи.
- Она вас не навещала? — тихо спросила девочка.
- Я запретил. Не хотел, чтоб она видела меня в клетке, как зверя. Она плакала, когда приходила. И я сказал не ходить больше. Потому и не знал, когда она слегла.
- Как вас зовут?