порошки от тараканов, стучась подряд в каждую дверь. Неграм он продавал помаду для волос, гарантированно распрямлявшую самые крутые завитки, и религиозные литографии, на которых в изобилии летали ангелы — белые и черные—и парили херувимы — черные и белые, теснясь у колен беспристрастного и распятого Спасителя. Подпись гласила: «Господь любит и тех и других».
Они расходились, как горячие пирожки.
В свободное время он сидел за рулем гантовского автомобиля (пятиместного форда модели 1913 года), который был куплен в час вдохновенного безумия и занимал теперь добрую половину всех разговоров Ганта,— бесконечный источник поношений, похвальбы и проклятий. Это было еще до того, как все стали автовладельцами. Опрометчивая покупка ввергла Ганта в восторг и ужас, он упивался роскошью своей колесницы и мучился из-за расходов, которых она требовала. Каждый счет за бензин, починку или обслуживание исторгал у него агонизирующий вопль; если садилась шина или случалась мелкая поломка, он бешеным шагом кружил по комнате, проклиная, молясь, рыдая.
— Я не знаю ни минуты покоя с тех пор, как купил его — вопиял он.— Проклятое и кровожадное чудовище— вот что он такое, и он не успокоится, пока не высосет из меня всю кровь, не лишит меня крова над головой и не уложит погибать в могиле для неимущих бедняков. Боже милосердный! — рыдал он.— Это страшно, это ужасно, это жестоко, что на старости лет я должен нести такую кару!
Резко повернувшись к своему расстроенному, виновато молчащему сыну, он спрашивал:
Ну, сколько там стоит в счете? А? — и дико вращал глазами.
Н-н-не волнуйся так, папа,—говорил Люк умиротворяющим голосом, переминаясь с ноги на ногу.— Всего только восемь долларов девяносто два цента.
— Господи Иисусе! — вскрикивал Гант.— Я разорен!.— И, испуская громкие комические всхлипывания, он возобновлял свои метания.
Но было приятно в сумерках или прохладным летним вечером с душистой сигарой в бледных губах развалиться всем длинным телом на заднем сиденье рядом с Элизой или с одной из дочерей и поехать кататься среди душистых лугов или по длинным темным городским улицам. При приближении встречного автомобиля он в тревоге вопил, с проклятиями и мольбами призывая сына быть осторожнее. Люк управлял автомобилем нервно, капризно, прихотливо — его заикающиеся нетерпеливые руки и ноги передавали свое нервное подергивание форду. Он досадливо ругался, в бешенстве ожесточаясь на тормоз, и разражался сердитым «те-те-те!», когда глох мотор.
По мере того как приближалась ночь и улицы затихали, безумие все сильнее овладевало им. Проезжая по длинной крутой улице, затененной густыми деревьями, мимо расположенных террасами домов, он внезапно разражался сумасшедшим смехом, пригибался к рулевому колесу, до отказа нажимал на акселератор, и темнота звенела от его идиотических «уах-уах-уах!», а Гант осыпал его проклятиями. Они мчались вниз сквозь ночь с головокружительной скоростью, и когда они проскакивали через слепую угрозу перекрестков, Люк только смеялся в ответ и на проклятия и на просьбы.
— Ты богом проклятый шалопай! — вопил Гант.— Остановись, горная свинья, не то я засажу тебя за решетку]
– Уах-уах! — Его смех переходил в пронзительный фальцет.
Дейзи, приехавшая ради нескольких недель летней прохлады, трагически, совсем синяя от ужаса, прижимала к груди очередное ежегодное прибавление к своему семейству и стонала:
Молю тебя, ради моих детей, ради моих невинных, лишенных матери малюток…
Уах-уах-уах!
Он исчадие ада! — кричал Гант, начиная плакать. — Жестокое и преступное чудовище — вот что он такое, и он не успокоится, пока не разобьет нам головы о какое-нибудь дерево.
Они по опасной дуге пронеслись мимо автомобиля, который, панически взвизгнув тормозами, вздыбился на углу, как испуганная лошадь.
— Убийца проклятый! — ревел Гант, наклоняясь вперед и стискивая огромными ручищами горло Люка.— Остановишься ты или нет?
Люк добавил еще несколько миль к ошеломительной скорости. Гант с воплем ужаса упал на сиденье.
По воскресеньям они надолго уезжали за город. Часто они отправлялись за двадцать две мили в Рейнольдсвилл. Это был безобразный маленький курорт, полный рева приезжающих и уезжающих машин и теплой вони масла и бензина, которая была особенно густой на широкой Главной улице. Но туда приезжали люди из разных штатов: с юга они приезжали из Южной Каролины и Джорджии — фермеры-хлопководы и лавочники с семейством в помятых автомобилях, покрытых слоем красной глиняной пыли. Они плотно обедали жареной курицей, кукурузой, бобами и свежими помидорами в одной из больших деревянных гостиниц, проводили еще час в аптеке за порцией шоколадного мороженого с орехами, наблюдая, как по широкому тротуару густыми волнами течет летняя толпа счастливых туристов и созревших девственниц с прохладной кожей, а потом быстро проезжали по городку и возвращались к извилистому крутому спуску на жаркий Юг. Новые края.
Томные девственницы Юга с упругими пышными формами заполняли летние веранды.
Люк был прелестью. Он был милым, хорошим мальчиком, добрым, великодушным юношей и удивительным душкой. Женщины питали к нему симпатию, посмеивались над ним, ласково дергали густые золотые завитки его волос. Он был сентиментально нежен с детьми — с девочками четырнадцати лет. Он питал высокое романтическое чувство к Делии Селборн, старшей дочери миссис Селборн. Он покупал ей подарки, бывал с ней то нежным, то раздражительным. Однажды на гантовском крыльце, под августовской луной, в аромате зреющего винограда он ласкал ее, пока Хелен пела в гостиной. Он нежно поглаживал ее, наклонился к ней и сказал, что хотел бы положить голову к ней на г-г-грудь. Юджин с горечью наблюдал за ними, и сердце его стискивала ядовитая скорлупа с дюйм толщиной. Он сам хотел бы сидеть там с этой девочкой — она была глупа, но у нее было мудрое тело и чуть заметная порхающая улыбка ее матери. Миссис Селборн он жаждал даже больше, он все еще свивал вокруг нее страстные фантазии, но ее образ жил и в Делии. В результате в их присутствии он держался гордо, холодно, презрительно и глупо. Он им не нравился.
Завистливо, с изглоданным сердцем он следил за ухаживанием, которым Люк окружал миссис Селборн. Эта заботливость была такой преданной, такой беспредельной, что даже Хелен сердилась, а иногда и ревновала. И каждый вечер из какого-нибудь укромного уголка в доме Ганта или Элизы, а может быть, из автомобиля, стоящего у крыльца, до него доносился ее звучный мелодичный смех, полный нежности, неги и тайны. Притаившись в смоляной темноте на лестнице «Диксиленда» где-нибудь между часом и двумя ночи, он чувствовал, как она проходит мимо. Задев его во мраке, она тихо и испуганно вскрикнула; он успокоил ее невежливым ворчанием и спустился к себе в спальню с колотящимся сердцем и пы-цим лицом.
«О да,— думал он с желторотым нравственным негодованием, наблюдая своего брата в ореоле смеха и нежности,— дурень ты дурень, жалкий простофиля! Ты ло-маешься и выпендриваешься, сыночек, и тратишь свои деньги, чтобы таскать им мороженое — но что ты с этого имеешь? А что ты чувствуешь, когда она вылезает из автомобиля в два часа ночи, сначала похрюкав в темноте с каким-нибудь проклятым коммивояжером или со старым сифилитиком Логаном, который уже столько лет живет с негритянкой? «Можно, я п-п-положу вам голову на грудь?» Меня от тебя мутит, дурак проклятый. И эта не лучше, только ты дальше своего носа ничего не видишь. Она позволит тебе потратить на нее все твои деньги, а потом сбежит на ночь с каким-нибудь недоноском в автомобиле. Да-да. Что ты на это скажешь? Хвастун несчастный. Пойдем-ка на задний двор… Я тебе покажу… получай… и еще… и еще…»
Бешено размахивая кулаками, он расправлялся с призраком и доводил себя до изнеможения.
Когда Люк уехал учиться, у него было несколько сот долларов, накоплендых в дни «Сатердей ивнинг пост». Он почти не брал денег Ганта. Он работал официантом, он подыскивал клиентуру для университетских пансионов, он был агентом портного, чье заведение именовалось «Красивые Костюмы Книжников». Гант хвастал этой деятельностью своего сына. Гордо перекатывал жвачку от одной щеки к другой, бойко кивал и говорил, сплевывая:
— Из этого мальчика будет толк.
Люк работал ради образования со всем усердием человека, который сам прокладывает себе дорогу в жизни. Он не останавливался ни перед какими жертвами. Он делал все, кроме одного,— он не