давая понять, что держит власть в семье крепко.
Ему жена не только не мешала, но и служила громоотводом, на ней Алексеич разряжал всю накопленную за день злость; жена расплачивалась за его «загубленную молодость», за то что «сидит у него на шее», за дураков на работе и дураков во дворе и дураков в правительстве, которые устроили «сволочную жизнь». Выпивши, Алексеич прямо рычал от ярости, ходил по квартире все сокрушая на своем пути, с ненасытной жестокостью бил кулаком по столу, пинал стулья — его власть переходила в произвол; бывало, распространял свою злость по всему дому — она, как липкая смола, стояла в воздухе. Пьяный Алексеич бесновался, вел себя как деспот, при этом весь дом гудел от его ругательств. И жена все терпела, даже с некоторым юмором подсчитывала количество ругательств, а на утро предъявляла супругу счет: одно ругательство — один рубль; обычно, к концу месяца у нее набиралась приличная сумма. Сын Алексеича, закончив школу, уехал на север, «убежал от самодура отца», как говорили соседи.
С женой Алексеич прожил двадцать лет, после чего развелся; Петровичу объяснил свое решение крайне бестолково: «надоела безмолвная тумба, надоело вдалбливать что к чему, надоело все. Хватит!».
— Ну, если умерли отношения, то чего копаться в причинах, они все равно умерли, душа понеслась в рай! — вздохнул Петрович.
Вторично Алексеич женился на еще более толстой и грузной женщине, но характер у нее был под стать мужу; она не захотела держать дом «в строжайшем порядке», не захотела, чтобы ее «насильно делали счастливой», не захотела «видеть пьяную рожу», да еще постоянно унижала мужское достоинство Алексеича — у них ссоры доходили до драк. Через два года они, вдрызг разругавшись, подали на развод.
…Как только Петрович уводил разговор в спокойное романтическое море, да еще вспоминал героическую пору своей жизни, начинал хвастаться любовными победами в молодости, Алексеич вскипал:
— Перестань, старый черт! Послушаешь тебя, так все бабы бросались тебе на шею и ты сразу тащил их в постель. Не хочу о них говорить, все они стервы… Меня вот сейчас обхаживает соседка, то супчик принесет, то готова постирать. Была бы рада, если б меня болезни скрутили, перебралась бы ко мне, ухаживала, а потом, смотришь, вообще осталась, знаю я их. Им только и надо — деньги, да мужское начало, грот-мачта до колена.
— Осмелюсь тебе напомнить, — улыбался Петрович, — когда ты был женатый, ходил, как огурчик и бессонницей не страдал, а сейчас, так сказать, имеешь отталкивающую внешность, опускаешься, ходишь небритый, пиджак не можешь новый приобрести. Можно подумать, так поиздержался… — Сам Петрович достаточно следил за своей внешностью, ему было небезразлично, как он выглядит в глазах знакомых.
— Чего ты мелешь?! Опускаешься! На себя посмотри, — Алексеич швырял папиросу. — Да в своей квартире я поддерживаю чистоту, у меня полный порядок, все вещи на месте, не то, что было при бабах — завалят все своими шмотками, все вещи не там лежат, где надо.
— Позволю себе с тобой, Алексеич, не согласиться, пытаюсь объяснить еще раз. Мы с тобой одинокие старики, так? Это против природы. Где восторг души?! А все должно быть по природе. Счастье в семье, детях, внуках…
— Доживать надо в одиночестве, — говорил Алексеич — чтоб спокойно умереть, не досаждая родственникам.
— Нет, доживать в одиночестве — неприятная штука. И завтракаешь и ужинаешь в одиночестве, да все кое-как, урывками, и не с кем поделиться мыслями и прочее…
— Иди в богадельню, там и обеды и ужины, там это даже постоянно в центре внимания, как в санатории, противно. Там есть и потрепаться с кем, иди! А через неделю взвоешь и окочуришься от скуки. И потом, чего ты, Петрович, все нажимаешь на жратву, печешься о своем здоровье? Бессмертным, что ли хочешь быть? Я вон притащил мешок фасоли и всю зиму ел одну фасоль. А ты вообще многовато рубаешь, смотри как тебя разнесло. Я как-то представил, что ты на моих похоронах набиваешь себя, сразу решил не умирать, хе!
Довольный своей глобальной проницательностью, Алексеич снова доставал папиросы (в ответственные моменты он всегда закуривал; Петрович курил только после обильной выпивки).
— Я ем не больше, чем ты, — обижался Петрович (как многие старики, он был крайне обидчив). — А моя полнота — это больные почки, да и весь организм барахлит. Покалывает сердце, не могу спать на левом боку, весной и осенью скручивает радикулит… Вчера вышел на кухню, а зачем забыл. Стою, никак не могу вспомнить. Тогда вернулся в комнату, увидел папиросы, вспомнил — пошел за спичками. Это уже склероз. Ноль эмоций! Да, что там! Ведь и тебя мучает контузия, нападает бессонница — стариковский набор болячек, так сказать. Но поглотаешь таблетки и вроде отпускает, верно? А вот как быть, когда болезни прищучат по-настоящему, кто подаст стакан воды?
— Сам доползу, — мрачно бросал Алексеич. — Зато хоть дома нет нервотрепки.
— Сейчас может и доползешь, а потом? Время-то быстротечно, не хуже меня знаешь.
— Когда потом? Сколько ты жить собираешься? Забрось свои бредовые планы о женитьбе, кремлевский мечтатель. По скандалам скучаешь? Забыл свою скандалистку? Грех о покойнице так говорить, но это ж факт.
Петрович отдувался, пыхтел, вытирал лысину.
— Характер у нее был сложноватый, но понимаешь, мы вместе много пережили и это нас сблизило, так сказать, привязало друг к другу, но ее душа понеслась в рай!..
— Брось! Вспомни моих краль. Да если б я свалился, они перешагнули б через меня и завели б нового мужика… Жена нужна только для одного — чтоб было с кем поругаться. А дети, кстати, чтоб кого лупить… Я своего балбеса в свое время мало лупил. Вон прошло сколько времени, а отцу прислал всего два письма. А что стоит черкануть пару слов: «Как отец сам-то? Каково на душе?». Он взял только плохое и от матери, и от меня… Разведка донесла — матери все ж пишет каждый месяц, — что-то вроде боли и горечи появлялось в голосе Алексеича, он шмыгал носом, нервно покашливал, но тут же брал себя в руки. — Все они эгоисты. Жизнь избаловала, время такое поганое. Когда об этом думаю, у меня болит сердце.
— А моя дочь частенько пишет, — растягивая слова говорил Петрович. — Прислала фотографию внука, хороший такой мальчуган. Да, ты ж его видел, когда они в позапрошлом году приезжали… Мой зять- то военный, вот и мотаются они по стране, так сказать, не имеют своего угла. Ноль эмоций!
Приблизительно так, с небольшими вариациями, протекали беседы двух стариков с большим жизненным опытом, но временами их разговор напоминал пререкания состарившихся детей. Разумеется, эти беседы проходили за бутылкой водки, поочередно: то у «пирата», то у «романтика». Как правило, одной бутылкой не обходились и, если магазины уже были закрыты, покупали водку у таксистов.
По утрам, после дружеской попойки, они ловили свой стариковский кайф: пили холодное пиво с селедкой, покуривали где-нибудь в холодке, где обдувал ветерок. Днем перезванивались по телефону и, если один чувствовал недомогание, другой приходил, массировал предплечья, поясницу и тогда недомогавший ловил дневной кайф. На исходе дня, перед выпивкой, у каждого был свой вечерний кайф. Алексеич выходил на балкон «подышать вечерним воздухом», но дотошно изучив обстановку во дворе, заводился и встречался с другом уже прилично взвинченным, точно побывал в аду. Петрович по вечерам, с сияющим благодушием на лице, прохаживался по улицам, вежливо раскланивался со знакомыми, улыбался женщинам, и обычно на встречу с Алексеичем возвращался в приподнятом настроении, словно получил билет в рай. Но иногда Петровичу казалось, что «где-то происходят интереснейшие события» и он отправлялся в бесцельные поездки в автобусе и на метро, и тогда очень быстро замечал, что он самый старый в транспорте, что вокруг молодой мир, красота и радость, люди с максимальной полнотой используют время, а он потерял привычные ориентиры, его система ценностей распалась, у него нет будущего. Всегдашний оптимизм покидал Петровича.
— Мое время тихо умирает, — усмехался он. — Я просто-напросто прозябаю, даже не могу найти новую жену. Но может это возрастной кризис, он пройдет и наступит восторг души?!
После таких грустных поездок на встречу с другом Петрович являлся потухший и серый, словно увядший подсолнух, и когда Алексеич «полыхал», его реплики носили сдавленный характер. Но за второй бутылкой Петрович непременно оживал. Собственно, и Алексеич за второй бутылкой уже не «полыхал»; порядком размякший, он ударялся в воспоминания — перед ним вставали погибшие на фронте друзья;