безделья. С откроенным цинизмом Коля говорил:
— Иду на работу, если по пути не встречу симпатичную девицу, работаю.
Коле было тяжеловато, ведь на улицах немало симпатичных представительниц женского пола и ему все время приходилось выдумывать новые способы обольщения. Как он не спятил с ума, не представляю. С неистребимым постоянством он всегда был с девицами, и всегда с разными. Я ни разу не видел его с одной и той же. Его подружки были высокие и маленькие, худые и полные, блондинки и брюнетки, но все красивые. Что они в нем находили, я никогда не понимал — за свое неприглядное поведение, жгучий интерес к любовным интригам и разговоры, в которых сквозила сексуальная тема, он слыл полным болваном. Да, собственно, у него все было написано на лице. Однажды он признался, что мечтает купить машину, «чтоб заняться автосексом».
— Секс ведь та же любовь, — спокойно, со знанием дела сообщил он. — Только без озаренья, без вдохновенья.
Я относился к этому Коле с горьким презрением и, сравнивая себя с ним, видел неоспоримое собственное превосходство, но его девицы почему-то этого не видели и, естественно, я считал их дурехами.
Коля всех девчонок называл «кисами», чтобы не затруднять себя запоминанием имен, по каждому поводу тянул:
— О-о, это сближает!
Он выдавал себя то за художника и говорил девушке, что ему непременно надо написать ее портрет, то за режиссера и предлагал сниматься в кино. Часто Коля упрашивал какого-нибудь известного музыканта:
— Послушай, старина, ты не мог бы подойти к нашему столику и сказать: «Привет, Коля!».
Вот так мелко и дешево он и охмурял красавиц. А может, и не охмурял, ведь я говорю, не видел его с одной и той же дважды. Скорее всего он просто был фокусником, но не иллюзионистом, то есть имел набор приемов для соблазнения, но не создавал экспозиции, атмосферы.
На улице Горького, в кафе «Молодежное» играл квартет, в котором тон задавал лучший ударник Москвы, основательно чувствующий джаз Валерий Буланов. Серьезный, всегда гладко выбритый, в наутюженном костюме, он играл мастерски, без видимого напряжения, с выражением легкой иронии на лице. В тот вечер, когда нас познакомили, он потащил меня к себе домой и по дороге рассказал тьму анекдотов. Его мать встретила нас в штыки — отчитала сына, что забросил занятия в институте (Валерий должен был получить диплом инженера), но все же подала рассыпчатой картошки и чай. Всю ночь на кухне мы тихо слушали пластинки; под утро Валерий тихо включил проигрыватель и подмигнул мне:
— Из двух талантливых людей успеха добьется тот, кто больше работает.
Он сел за ударную установку и, опять-таки тихо, повторил все удары Арта Блэйки. Его барабаны стояли перед зеркалом, он отрабатывал осанку и не просто играл, а играл красиво.
— Не из щегольства, — пояснил мне. — Красивые вещи надо и исполнять красиво, артистично.
В разгар его игры появились соседи снизу и пригрозили милицией. Пришлось закруглиться.
— Я оптимист и верю в то, что джаз завоюет нашу публику, — сказал Валерий, провожая меня. — Уверен, джазу дадут дорогу. Я говорю нашим ребятам «повязочникам» в совете кафе: «Джаз — народная музыка». А они мне: «Народная-то народная, но негритянская». Ну и что?! У нас есть и свои отличные композиторы и исполнители. И уже можно серьезно говорить о нашем, русском джазе.
Он предугадал события. Буквально через год, скрепя сердце, Министерство культуры выпустило один из наших ансамблей на фестиваль в Варшаву. Выпустило только для того, чтобы мы не прослыли безнадежно дремучими. И вот на том фестивале наши музыканты стали лауреатами. Им жал руки сам Луис Канновер! В числе лауреатов был и Валерий. Слава о его виртуозности, прогремев за рубежом, докатилась и до нашей страны… Обычно люди меняются от успеха и славы; Валерий, и это я могу засвидетельствовать, поскольку знал его не один год, не изменился — с друзьями оставался приветлив и открыт, с чиновниками из Союза композиторов — холоден и непримирим. Вот только с каждым годом он все больше выпивал, но и это делал красиво.
…Спустя много лет, когда на эстраде уже вовсю процветали низкопробные шлягеры и вообще шло разложение общества, я случайно забрел в один захудалый клуб и вдруг увидел Валерия на сцене. Он играл в каком-то разношерстном ансамбле, пополневший, поседевший, с одутловатым лицом, но по-прежнему элегантный. «Узнает или нет?» — подумалось, а Валерий доиграл вещь, положил палочки на барабан, спрыгнул со сцены, подошел ко мне, обнял и потащил в буфет «отметить встречу».
— Играю, когда приглашают, — устало сказал он у стойки. — Только теперь джаз никому не нужен. Посмотри в зал — все старые лица. Получается, что мы прожили зря. Заниматься у нас джазом — изначально встать на гибельный путь. Поэтому мы все и проиграли… Работать свободно можно только на открытом пространстве, чтобы был обзор… А мы жили в замкнутом культурном пространстве, варились в собственном соку и не имели выхода на широкую публику.
— Неправда, — возразил я. — Ты все забыл. Вспомни фестивали в МИИТ, в Ленинграде, в Таллинне… И пусть вас было немного, но вы не дали прерваться традициям, которые начинали Варламов, Утесов, Лундстрем. Вы как раз то связующее звено, без которого все заглохло бы и наступил полный маразм.
— А-а, кому это теперь нужно! Вон вокруг что твориться! И что интересует современную молодежь?!
Я смотрел на опухшее лицо Валерия и, колеблясь между надеждой на будущее и горечью от настоящего, думал: «Досталось же нашему поколению. Скольких искалечила система, сколько не состоялось талантов, сколько озлобилось, сломалось».
Через год Валерий умер от сердечного приступа. За его гробом шло всего пять человек, но все — выдающиеся музыканты.
На басу в «Молодежном» играл Андрей Егоров, курчавый парень с темными кругами под глазами и низким голосом. Вот уж кто умел создавать накал средствами ритмики. Вроде бы флегматик и струны перебирает слишком изящно, а свингует — хоть куда! Ради джаза Андрей бросил занятия в университете.
Как-то рано утром я забрел в кафе перекусить. За столами никого не было, вдруг слышу откуда-то глухие, упругие звуки. Заглянул в закуток, а за сценой Андрей репетирует, в поте лица гоняет гаммы по нотам.
— Хорошо, что заглянул, — обрадовался он и облегченно вздохнул. — Пойдем рванем по чашке кофе, устал, как собака. Всю ночь репетирую.
Когда мы выпили кофе, к нам подсел какой-то паренек и, пожирая Андрея глазами, спросил, как надо играть. Андрей улыбнулся, показал на голову, потом на сердце:
— Закрой глаза, представь перед собой любимую девушку и играй все, что ты хотел бы ей сказать.
Руководитель ансамбля Владимир Сермакашев выглядел угрюмым, мрачноватым, с вечно усталым лицом, в неряшливой, неопрятной одежде. Он медленно брал саксофон, неторопливыми движениями вытирал мундштук, перебирал клапаны инструмента, вразвалку, как бы нехотя, выходил на сцену и… выжимал из инструмента такие звуки, какие мог создать только очень жизнелюбивый, эмоциональный человек.
Странное дело, чем меньше Владимир говорил о себе, тем больше хотелось о нем знать. Я так просто сгорал от любопытства. Говорили, он закончил физфак и музыкальное училище по классу фортепиано — в самом деле, когда у него болели легкие и он не играл на саксофоне, все оценили его как пианиста.
Он женился на официантке из того же кафе, некрасивой, вульгарной женщине, которая была старше его и имела ребенка. Приятели отговаривали Владимира от этого брака, но он спокойно и решительно сказал:
— Ничего вы не понимаете.
А я думал: «Надо же, и для самой невзрачной женщины находится мужчина, который видит в ней красавицу».
На фортепиано играл Вагиф Садыхов, у которого было еще большее несоответствие внешности и внутреннего мира. Маленький, изящный интеллигент в очках за инструментом обнаруживал такую двужильность, что здоровяки, вроде Бориса Рычкова, только качали головой. О филигранной технике,