года два. После смерти отца стала жить у дяди. Он был громадиной, весил больше трехсот фунтов – и Господи! До чего же любил поесть! Он бы тебе очень понравился.
При этих словах нежное, изящное лицо Эстер лучилось весельем, она выделила их, произнеся чуть ли не шепотом, крепко сжала большой и указательный пальцы маленькой сильной руки и сделала жест, означавший, что под
– Да! Он был замечательным человеком. Врачи сказали, что он сберег себе пятнадцать лет жизни тем, что пил только шотландское виски. Начинал часов в восемь утра и пил целый день. Ты в жизни не видел, чтобы человек поглощал столько спиртного. Даже не поверил бы, что такое мыслимо. И он был очень умным – это самое странное, выпивка как будто совершенно не отражалась на его работе. Он был комиссаром полиции – одним из лучших во все времена. Был очень близким другом Рузвельта, мистер Рузвельт приезжал в тот дом повидаться с ним… Господи! Кажется, это было так давно, и все же помнится совершенно ясно – прямо-таки чувствую себя музейным экспонатом, – со смехом продолжала она. – Как-то вечером дядя взял меня с собой в оперу, мне было, наверное, лет шестнадцать. Господи! Я так гордилась, что нахожусь с ним! Давали оперу Вагнера, у него, сам знаешь, все гибнут, мы незадолго до конца пошли к выходу, и дядя Боб прогремел: «Все мертвы, кроме оркестрантов!». Господи! Я подумала, что спектакль придется остановить! Его было слышно на весь театр.
Эстер остановилась, оживленная, смеющаяся, раскрасневшаяся от горячности собственного рассказа. Остановилась у реки жизни и времени. И на миг Джордж увидел яркое сияние былых времен, услышал странную, печальную музыку, которую издает время. Ибо перед ним находилась эта теплая, дышащая плоть, наполненная воспоминаниями о былом мире и минувших днях. Вокруг нее витали призраки позабытых часов, странный бронзовый свет памяти отбрасывал неземное сияние на свет настоящего. Видение старых фотографий и газет, сильная воскресающая память о прошлом, которого Джордж не видел, но которое вошло в его кровь подобно плодам земли, на которой он жил, пронизали его дух невыразимой светлой печалью.
Он видел мгновенья ушедшего времени, ощущал прилив жажды и невыносимого сожаления, что все ушедшее время, мысль обо всей той жизни, которая была на земле, и которой мы не видели, пробуждается в нас. Слышал шаги множества позабытых ног, речь и поступь безъязыких мертвецов, отзвучавший стук колес – то, что исчезло навсегда. И видел забытые струйки дыма над Манхеттеном, исчезнувшие великолепные суда на бесконечных водах, лес мачт вокруг этого чудесного острова, серьезные лица людей в шляпах дерби, которые, заснятые внезапно в неведомый день старой фотокамерой, застыли в причудливых позах, уходя по Мосту из времени.
Все это отбросило тени на ее изящное, румяное лицо, оставило отзвуки в ее памяти, и вот она стояла здесь, дитя, женщина, призрак и живое существо – создание из плоти и крови, внезапно связавшее его с призрачным прошлым, чудо смертной красоты среди громадных шпилей и башен, сокровище, случайно обретенное на море, частичка беспредельных томления и неприкаянности Америки, где все мужчины странствуют и тоскуют по дому, где все меняется, а постоянны только перемены, где даже намять о любви попадает под сокрушающий молот, зияет какое-то мгновение, словно разрушенная стена на слепом глазу земли, а потом исчезает в нескончаемых потоках перемен и движения.
Миссис Джек была красавицей; у нее было цветущее лицо; шел октябрь тысяча девятьсот двадцать пятого года, и мрачное мремя струилось мимо нее, словно река.
Станем мы выделять одно лицо из миллиона? Одно мгновение из тьмы минувших времен? А разве любовь не жила в этих дебрях, разве здесь не было ничего, кроме рычания и джунглей улиц, раздражения и понукающей ярости этого города? Разве любовь не жила в этих дебрях, разве не было ничего, кроме нескончаемых смертей и зачатий, рождений, взрослений, растлений и хищного рыка, требующего крови и меда?
Мы станем презирать презирающих, поносить поносителей, насмехаться над насмешниками. Разве они поумнели от брани и колкостей? Разве, если у них злобные языки, они говорят правду? Разве, если глаза ослеплены, они ясно видят? Разве, если пески желтые, то золота не существует? Ложь. Еще будут построены громадные мосты, более высокие башни. Однако клятва исполнилась там, где рухнула стена; слово запомнилось там, где исчез город; и вера не умерла, когда истлела плоть.
Миссис Джек была красавицей; у нее был кроткий взгляд; и таких, как она, на всем свете больше не было.
На миг Эстер умолкла и, мягко улыбаясь, поглядела в окно с тем задумчивым, спокойным, чуточку печальным выражением, какое бывает у людей, когда они вспоминают забытые лица, отзвучавший смех, невинность далеких радостей. Ясный, нежный свет заходящего солнца падал ей на лицо, не обжигая и не слепя, рассеянными, угасающими, золотистыми лучами, она ненадолго погрузилась в еще более глубокую задумчивость, и Джордж увидел на ее лице взгляд, какой несколько раз замечал на судне и ко-трый уже обладал силой вызывать у него подозрения и пробуждать ревнивое любопытство.
Этот безрадостный, мрачный и страстный взгляд преобразил се веселое, оживленное лицо, оно стало угрюмо-напряженным. Внезапно Джордж заметил, что губы ее изогнулись одним концом вниз, будто крыло, сделав лицо похожим на маску горя, придав ему непонятную страстность, и его пронзило острое желание понять тайну этого взгляда. В нем было какое-то странное животное недоумение. Джордж заметил, что невысокий лоб Эстер прочертили морщины, словно мозг ее пытался осмыслить какое-то горестное событие.
Эстер в какой-то миг перешла от простодушного пылкого интереса, живого, детского любопытства, которое обнажало все ее чувства и словно бы наполняло постоянным чувственным наслаждением всей жизнью и поведением мира, к глубокому, полному уходу в себя, к забвению обо всем в мире. В этом взгляде было столько недоумения и боли, столько безутешного горя и задумчивой страсти, что он пробудил у Джорджа чувство мучительного недоверия.
Джордж почувствовал себя обманутым, одураченным, сбитым с толку умом и коварством женщины, слишком опытной, мудрой, хитрой, чтобы он мог постичь ее или тягаться с ней. Подумал, не является ли ее простодушная пылкость и бросающаяся в глаза поглощенность окружающей жизнью, и даже веселое, румяное лицо с его утонченной, благородной красотой просто-напросто маской для сокрытия душевной тайны, не ширма ли все это, предназначенная для того, чтобы обмануть весь мир, и не погружается ли она, едва оставшись наедине с собой, когда не работает и не развлекается, в это мрачное настроение.
В чем тут дело? Память это о какой-то определенной мучительной утрате, мысль о любовнике, покинувшем ее, переживание горя, от которого так и не оправилась? Дума о каком-то мужчине, каком-то неизвестном любовнике, с которым, возможно, она рассталась тем летом в Италии? Был какой-то молодой человек вроде него самого, парень, которого она домогалась? Сосредоточены ее мысли, из которых он сейчас начисто исчез, на том человеке и той страсти? Не является ли он всего-навсего заменой тому парню, раком на безрыбье?
Джордж сказал себе, что ему наплевать, и казалось бы, цинизм, который он исповедовал в ту минуту, с которым причислял эту женщину к множеству богатых светских дам, постоянно ищущих новых связей и любовников, должен был дать ему силы принять такое положение вещей без сожалений. Однако Джордж испытывал муки ревности; не желая признаваться ей в страсти или и любви, он хотел, чтобы она призналась ему в этих чувствах. Хотел быть для нее дороже всех.
В его мозгу вспыхнуло зловещее видение города. Не сияющее, радостное, как в детстве, оно было начертано красками похоти и жестокости, наполнено изменами и предательством, населено крамольниками страсти – целым миром богатых, чувственных, ненасытных женщин, профессиональных Дон Жуанов, лесбиянок, педерастов, жестоким и бессильным; миром бесплодия, которое тешится страданиями, угасших влечений, которые можно оживить только зрелищем горя и безумия – весь этот мир словно бы осмеивал веру и страстность юности, так бывает осмеян деревенский парень, когда узнает, что его любовь послужила зрелищем для любителей подглядывать.
Или мрачная, страстная задумчивость этой женщины всего-навсего призрак какого-то менее определенного и менее личного горя? Просто отражение грусти, невнятной и не связанной ни