пряжками.
Перед его уходом она говорила, что он должен приходить почаще – ежедневно, если получится, – и заниматься в библиотеке: теперь ею почти не пользуются, и ему там никто не будет мешать. Он выходил, дверь за ним закрывала томно и нежно улыбавшаяся служанка.
Потом, охваченный пылким волнением и погруженный в раздумья, ощущающий невероятный прилив сил, он ходил по улицам и по широкому бульвару посреди Центрального парка. То бывал пасмурный день в конце осени, с холодной изморосью, с запахом дыма, насыщенный, словно весенний, непонятным предвестием и неопределенной надеждой. С голых ветвей свисали редкие мокрые, увядшие листья; время от времени он разбегался, высоко подпрыгивал и срывал лист рукой или зубами.
В конце концов под вечер он чувствовал приятную физическую усталость, которая под воздействием золотистого вина его фантазии легко превращалась в сладостную истому, так мясо некоторой дичи бывает более вкусным, когда слегка утратит свежесть. И с холодным от измороси лицом сворачивал к Лексингтон- авеню, ехал на метро до Четырнадцатой стрит, шел к себе в комнату, с наслаждением принимал горячую ванну, брился, надевал чистые белье, носки, рубашку и галстук; потом с дрожащими руками и колотящимся сердцем радостно ждал приближающейся встречи.
В половине девятого он вновь появлялся у ее двери. С голых ветвей и свесов крыши медленно падали холодные капли. На первом этаже дома бывало темно, однако в окнах второго этажа сквозь задернутые шторы виднелся мягкий свет. Дверь ему снова открывала служанка и вела мимо темной библиотеки вверх по широкой лестнице с ковровой дорожкой, на лестничной площадке тускло горела единственная лампочка. Он шел следом, шагах в двух позади, чтобы наблюдать за приятным ритмичным движением ее бедер и за тем, как тесноватая юбка скользит вверх-вниз по красивым, несколько толстоватым ногам.
На верху лестницы его поджидала дама. Быстро взяв за руку, с нежным, быстрым пожатием притягивала его слегка к себе и вела в гостиную, возможно, не произнося ни слова, лишь украдкой бросив на него взгляд светлых глаз. Суховатых, отчужденных, учтивых любезностей вроде «Я
Все мальчишеское, что было в ее одежде и манерах поутру, исчезало бесследно. В вечернем платье из плотного, жемчужного цвета шелка, без украшений, но дорогом, в серебристых чулках и черных туфлях с драгоценными камнями, она обнаруживала неожиданную зрелость, пышность груди и полноту зада. Ее покатые плечи, твердые, округлые руки и длинная шея, на которой медленно, тепло бился пульс, в том освещении бывали перламутровыми с легким оттенком слоновой кости.
Гостиная бывала высокой, просторной, мужской по размерам, но, в отличие от библиотеки, превращенной с тонким вкусом в женскую, правда, без вычурности или нарочитости, комнату.
Там бывали огромный диван, шезлонг, несколько глубоких кресел с роскошной обивкой из неяркого старого атласа с цветочным рисунком. Жарко горел уголь в маленьком камине, сбоку стояли в ряд бронзовые начищенные щипцы, кочерги, совки, никакой отталкивающей антикварности или псевдореволюционности металлических постельных грелок не бывало. Каминная полка представляла собой гладкую плиту из кремового мрамора, над ней до самого потолка высилось французское зеркало восемнадцатого века в простой золоченой раме с легкими бурыми пятнами внизу. Единственным предметом на каминной полке бывали изысканно украшенные позолоченные часы восемнадцатого века, очень женские, изящные. Вся мебель бывала прочной, но изящных пропорций. За диваном стоял круглый стол из полированного ореха. На нем лежало несколько журналов: «Дайел», «Вэнити Фэйр», которые он молча брал и небрежно бросал обратно, слегка приподнимая с насмешкой брови, «Сенчури», «Харперс», «Скрибнерс», но «Атлантик Мансли» не бывало ни единого экземпляра. Бывали также «Панч», «Скетч», «Тэтлер», спортивные и театральные журналы, пестрящие иллюстрациями с видами охоты и множеством маленьких фотографий английских аристократов, сухопарых, большезубых мужчин и женщин, стоящих, болтающих, одетых в клечатые костюмы, с вывернутыми внутрь носками больших ног, или заснятых на ходу с открытыми, искривленными ртами, с рассекающими воздух рукой или ногой, подписями типа: «Капитана Мак-Звона и леди Джессику Шут на прошлой неделе застали за беседой в Содомборо».
На маленьком столике у торца дивана находились ингредиенты для всевозможных коктейлей и охлажденных напитков – дорогая приземистая бутылка светлого рома, бутылка кентукского бурбонского виски, выдержанного более двадцати лет в дубовых бочках, и крепкого, настоянного на померанцах джина. А также шейкер, ведерко колотого льда, тарелки с оливками и соленым миндалем.
Выпив холодного крепкого ликера, он, вдохновленный ее легким опьянением, выпивал еще, настроение его поднималось, мозг работал с пылкой, радостной живостью. Потом они шли обедать.
Столовая, расположенная на том же этаже, бывала погруженной в полутьму, лишь круглый стол под белоснежной широкой скатертью заливал золотистый свет, да две маленькие лампы с абажурами стояли на огромном буфете, в котором поблескивала посуда и всевозможные бутылки с виски, ликерами, вермутом и ромом. За столом им прислуживала служанка. Там бывала, кроме нее, лишь кухарка, женщина средних лет из Нью-Гемпшира, обогатившая свое кулинарное искусство тем, что почерпнула, когда эта семья проводила лето на Кейп-Коде, и в Париже, где эта дама проживала по нескольку лет. В дневное время там бывал еще мужчина, он ведал отоплением и выполнял тяжелые работы.
Это бывала и вся обслуга. Дом не бывал обременен богатством, достигающим нескольких миллионов долларов: у хозяйки бывало всего семьсот – девятьсот тысяч, надежно вложенных в не облагаемые налогом облигации, приносящие ежегодно двадцать – двадцать пять тысяч долларов, этого хватало на скромную роскошь.
Блюд подавалось немного; еда бывала мужской, простой и великолепно приготовленной. Начинали они с густого томатного супа цвета красного дерева, или густого горохового, или великолепного лукового и к нему гренок с сыром, которые она готовила сама. Рыбы не бывало, однако на большом серебряном блюде лежало поджаренное филе со следами решетки по краям и в центре. По его поверхности растекались кусочки масла, смешанного с рубленой мятой и чуточкой корицы. Дама разрезала мясо на нежные трехдюймовые кусочки, обнажая аппетитную, сочную, но не рыхлую красную мякоть. Затем клала ему на тарелку рассыпчатой жареной картошки и молодого, нежного вареного лука, с которого от прикосновения вилки слезала тонкая, острая на вкус кожица. И поливала все густым, жирным, слегка приперченным соусом.
Бывал также и салат – из латука, или артишока, или даже из хрустящего белого цикория. Она готовила его в глубокой миске, мелко нарезала мяту или лук в уксус, масло и горчицу для придания остроты. Наконец подавался толстый яблочный пирог, сдобренный мускатным орехом и корицей, с собственным соком, проступившим на хрустящей волнистой корочке; а к пирогу – ломоть желтого американского сыра. Они также выпивали по большой чашке крепкого ароматного кофе с густыми сливками.
Он наблюдал, как сливки клубятся в черном напитке, словно густой дым, и цвет напитка становится светло-коричневым. За едой он говорил мало. Ел благопристойно, но с аппетитом, и поднимая время от времени взгляд, замечал, что глаза ее обращены на него слегка насмешливо и вместе с тем нежно.
Потом они сидели у камина в гостиной, он в глубоком роскошном кресле, она в шезлонге, выпивали по чашечке черного кофе, по рюмке зеленого шартреза или гранд марнье и курили. Он курил ароматные, сухие, легко тянущиеся «Лаки страйк», она – «Мелакрино». Время от времени она меняла положение ног, и ее обтянутые шелком икры терлись одна о другую с негромким, сладострастным звуком.
Бывало тихо, слышались только успокаивающая капель с ветвей и листьев, потрескивание углей, да тиканье маленьких часов. Иногда он слышал, как служанка убирает со стола в столовой. Вскоре она появлялась, спрашивала, нужно ли что-нибудь еще, желала доброй ночи и поднималась по лестнице в свою комнату на верхнем этаже. И они оставались вдвоем.
Начинали разговаривать они если не скованно, то по крайней мере с какой-то неловкостью. Она рассказывала о своем воспитании – в монастыре, о жизни за границей, о глупых и жадных родителях, уже покойных, о привязанности к тете, мудрой и доброй женщине, ее единственной союзнице в борьбе с родителями в трудные годы юности, о браке в двадцать лет с человеком, которому было уже под пятьдесят, хорошем, преданном, но совершенно не понимавшем ее, умершем в прошлом году.
Потом расспрашивала о его жизни, о доме, детстве, возрасте и устремлениях. Он отвечал, сперва кратко, отрывисто. В конце концов слова начинали литься потоком, он пылко исповедовался в своих делах,