женщин, защищать его, умирать за него, если придется, – словом, делать почти все ради милого старого Диксиленда, но только не возвращаться туда на постоянное жительство.

Надо признать, что многие все же возвращались, однако большинство их – самые жалкие, неспособные представители этого племени, потерпевшие поражение неудачники – не умеющие писать писатели, не умеющие играть актеры, не умеющие рисовать художники, мужчины и женщины всевозможных профессий от юристов до продавцов газированной воды, пусть и не совсем лишенные способностей, но не обладающие ими в нужной мере, чтобы выдержать более острую конфликтность более широкого мира, открытую битву на чужом поле, более напряженные усилия и более высокие требования городской жизни. Это отбившиеся от армии солдаты. Какое-то время они держатся, избитые, озадаченные, испуганные, донельзя ошеломленные грохотом битвы. Потом один за другим, дрогнув, бросают оружие и, обескураженные, озлобленные, сломленные, возвращаются вразброд к привычной безопасности и утешительной надежности тыла.

Там уже начинается знакомая южная церемония, приятное времяпрепровождение, в котором жители тех краев знают давно толк, – хитроумная, успокаивающая мотивировка своих поступков. Самые скромные солдаты этой обратившейся в бегство армии – растерявшие иллюзии продавцы газированной воды, потерпевшие поражение делопроизводители, работники универмагов, банковские служащие и маклеры – быстро приходят к заключению, что большой юрод «не место для белого человека». Несчастные жители больших городов «знать не знают, что такое настоящая жизнь». Терпят свое жалкое существование, потому что «о другом понятия не имеют». Городские люди невежественны и высокомерны. У них нет ни хороших манер, ни любезности, ни уважения к правам других, ни человечности. В больших городах каждый «сам за себя», каждый норовит тебя облапошить, получить от тебя все, что можно. Это эгоистичная, ненадежная, унылая, своекорыстная жизнь. У человека есть друзья, покуда у него водятся деньги. Когда деньги кончаются, друзья улетучиваются, как дым. Кроме того, в городской жизни попираются и растаптываются общественные приличие и благопристойность, достоинство расы, престиж избранных – «черномазый там ровня белому».

Когда Джордж был еще ребенком, по всему Югу ходила одна байка. Некий местный герой – деревенский поборник прав белых людей и сохранения превосходства белой расы – рассказывал о своей единственной, первой и последней, достаточной на всю жизнь поездке на отсталый и гнилой Север. Приключение это иногда происходило в Вашингтоне, иногда в Нью-Йорке или Филадельфии, иногда в Бостоне или Балтиморе, но существо дела неизменно оставалось одним и тем же. Героическая драма всякий раз разыгрывалась в ресторане северного города. Благородный рыцарь из-за линии Мейсонна-Диксона зашел перекусить и сел за столик. Едва принявшись за суп, он поднял взгляд и увидел, к своему ужасу и негодованию, что «здоровенный молодой черномазый» уселся напротив, за его столиком. И тут – но предоставим завершить это повествование более искусному рассказчику из маленького городка:

– «В общем, по словам старины Джима, он глянул на него и спрашивает: «Черный сукин сын, как ты посмел садиться за мой столик?». А черномазый начинает дерзить, говорит ему, что он на Севере, где черный равен всем и каждому. Старина Джим и говорит: «Черномазый ублюдок, может, ты и ровня какому- то там янки, но сейчас разговариваешь с белым человеком!» – с этими словами встает и разбивает о башку черномазого бутылку кетчупа. Джим говорит, он счел, что убил его, дожидаться, чтобы выяснить, не стал, бросил черномазого валяться, схватил шляпу и ушел. Говорит, сел в первый же поезд, шедший на Юг, больше не бывал на Севере и видеть больше не хочет это гнусное место».

Байку эту обычно слушали с одобрительным ревом и восторженным смехом, с восхищенным хлопаньем по бедрам, ликующими восклицаниями: «Черт побери! Все на свете отдал бы, чтобы увидеть ту картину! Вот это да! Представляю, как старина Джим ему саданул! Готов держать пари, он угробил того черномазого ублюдка! И провалиться мне на месте, я не виню его! Я и сам поступил бы точно так же!».

Джордж, наверное, слышал в детстве и ранней юности эту иосторженно пересказываемую историю около сотни раз. Имена персонажа иногда менялись – то это бывал «старина Джим», то «старина Дик», то «старина Боб», но суть оставалась той же самой: вошел наглый черномазый, дьявольское отродье, сел, куда не следует, и тут же безжалостно был убит бутылкой с кетчупом.

Эта байка в различных вариантах и со многими современными обновлениями все еще ходила среди возвратившихся беглецов с Юга, когда Джордж приехал жить в большой город. В более современных вариантах наглого негра убивали в автобусах, в поездах метро, в железнодорожных вагонах или в кинотеатрах, в переполненных лифтах, на улице – собственно говоря, в любом месте, где он посмел бесцеремонно посягнуть на гордо лелеемое достоинство белого южанина. И существование этого черного злодея, как можно было понять, являлось одной из главных причин возвращения уроженца Юга в свое более благородное болото.

Другая, пожалуй, более разумная часть этой потерпевшей поражение – и отступившей – группировки давала своему поступку иное объяснение, почерпнутое, однако, из тех же источников самооправдания. Эти люди были членами более интеллектуальных групп – писателями, художниками, актерами, – хлебнувшими прелестей жизни в большом городе и бежавшими от нее. Их доводы и мотивы были более утонченными, возвышенными. Актер или драматург заявлял, что чистота его искусства, подлинно народная драма, оказалась испорчена и загублена пагубным, противоестественным влиянием бродвейской драмы, нежизненностью, вычурностью и дешевой сентиментальностью, всем тем, что уничтожало местные корни и давало лишь восковую копию местного цветка. Художник или музыкант заявлял, что творец и его искусство всецело зависят от модных группировок, стеснены безжизненной ограниченностью эстетических школ. У писателя выли аналогичные жалобы. Жизни творца в большом городе угрожали безжизненные подделки под искусство – ядовитые миазмы «литературной жизни», ядовитые интриги литературных группировок, ядовитая политика взаимовосхваления, продажность и угодливость критики, весь мерзкий, пресмыкающийся, паразитический мир бумагомарателей.

В этой неестественной, отвратительной атмосфере художник – по утверждению этих бунтарей – терял связь с действительностью, забывал живительные влияния своего истока, отрывался от живительной связи с тем, что стал именовать своими «корнями». Поэтому для художника, оторванного подобно Антею от родной, придающей силы земли, задыхающегося в той удушливой, гнилой атмосфере, существовал, если он хотел спастись, лишь один выход. Он должен был вернуться, возвратиться туда, где появился на свет, где черпал силы и вдохновение для своего искусства. И навсегда, решительно и бесповоротно, отречься от бесплодных пределов группировок, салонов, кружков, всей неестественной городской жизни. Должен был вернуться к плодородной земле, к истокам, к связи с «корнями».

Поэтому утонченные юные джентльмены из Новой Конфедерации стряхивали эти унизительные путы, стирали последнюю паутину иллюзий, застилавшую им глаза, и заносчиво отступали на Юг, к спокойному преподаванию в одном из университетов, где могли ежеквартально выпускать очень маленькие и очень манерные журналы, в которых превозносились преимущества сельской жизни. Самые тонкие интеллектуалы из этой бунтарской орды вечно составляли кодексы и провозглашали культы своих районов – кодексы и культы, в которых простые добродетели истоков и корней утверждались до того непростым языком, с такой эстетической утонченностью, что даже приверженцы самых манерных городских группировок не могли докопаться до их смысла.

Джордж Уэббер наблюдал все это и находил несколько странным, удивительным. Молодые люди, чьи пристрастия, вкусы, образ мыслей и писания, на его взгляд, принадлежали атмосфере эстетских группировок, от которых они отрекались, гораздо больше, чем любой другой, утверждали добродетели возврата к «сельскому образу жизни» языком, по его мнению, некоего культа, который мало кто из местных жителей, постоянных или вернувшихся, был способен понять. Более того, как потомку поколений живших в холмах фермеров, которые год за годом выбивались из сил, чтобы вырастить кукурузу на выветренном горном склоне, и поколений батраков из Пенсильвании, которые по пятнадцать часов вдень ходили за плугом и получали за это пятьдесят центов, ему было несколько странно слышать от белоручки- интеллектуала из какого-то южного университета, что он прежде всего должен возвратиться к простым и благотворным добродетелям общества, которое его взрастило.

Разумеется, сущностью всего этого, основным признаком всех этих потерпевших поражение и отступивших – интеллектуалов, художников или рабочих – было уже знакомое мотивированное оправдание южного страха и южного неуспеха: страха борьбы и соперничества в более широком мире; неумения приспособиться к условиям, противоречиям и темпам современной жизни; старого, бессильного,

Вы читаете Паутина и скала
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату