О! И по красоте, по этой неистовой, странной песне чарующей, мучительной красоты, нестерпимой, невыразимой, непостижимой славы, мощи и очарования этого мира, этой земли, этой жизни, которая повсюду вокруг нас, которую мы видели и постигали в тысячах мгновений нашей жизни, которая разбила нам сердце, помрачила разум, подорвала силы, пока мы неукротимо метались, носились в ее поисках в бурной череде лет, неутомимые в безумной надежде, что когда-нибудь отыщем ее, обретем, закрепим, присвоим навеки – и которая теперь странно, печально тревожит нас своей неистовой песней и мучительным восторгом, когда мы в большом городе вечером опираемся на подоконник. Мы ощущаем печаль и покой вечера, слышим негромкие, случайные, унылые голоса людей, далекие крики и бессвязные звуки, чувствуем запах моря, гавани, мощное, медленное дыхание покинутых доков и сознаем, что там стоят пароходы! И красота переполняет нам сердце, словно неистовая песня, лопается, словно громадная виноградина, у нас в горле, мучительная, терзающая, невыразимая, несказанная красота внутри и вокруг нас, которую вовеки невозможно присвоить, – и мы сознаем, что умираем так же, как течет река! О, тогда появляется жалость, странная, внезапная, и ранит нас множеством не поддающихся описанию утраченных, забытых мелочей!
Мы не знаем, как, откуда, почему она появляется, но жалеем всех людей, какие только жили на свете. Наступает ночь, и в сиреневой темноте светят громадные звезды, светят на сотню миллионов людей по всей Америке, стоит ночь, и мы живем, надеемся, страшимся, любим, умираем в этой темноте, а тем временем громадные звезды освещают нас, как освещали всех умерших и живущих на этой земле и будут освещать всех еще нерожденных, тех, кому предстоит жить после нас!
Однако Джордж при взгляде на этих отталкивающих, беременных уродин в трущобных закоулках испытывал не жалость, а только противную тошноту, гадливость, невыразимые страх, ужас, трепет, столь ошеломляюще заливавшие его, что он смотрел на грязь и нищету этих людей с дрожью отвращения и потому ненавидел их. Радость, вера, надежда, всякая крепнущая уверенность в славе, любви, торжестве, свойственные юности, сникли, тускнели, гибли в этом отвратительном месте. В легкомысленной, грязной, непрестанной плодовитости этих вечно беременных уродин явственно виднелись не любовь к жизни, а презрение, пренебрежение к ней, до того подлое и преступное, что они производили на свет выводок рахитичных, паршивых, жалких, обреченных детишек с тем же безразличием, с каким может щениться сука, с бездушной беспечностью и животной бесчувственностью, которая уравнивала человека с навозом и мгновенно уничтожала все гордые иллюзии относительно бесценности, достоинства и святости каждой человеческой жизни.
Как появлялся на свет человек? Само собой, его зачинали в перерыве среди скотского храпа, при случайном пробуждении похоти в глухие часы ночи! Зачинали в грязном углу за дверью в ужасающей неукромности этих рахитичных деревянных домов, стоя в боязливом уединении, под опасливый шепот: «Быстрее, а то дети услышат!». Зачинали в каком-то зверском, неожиданном пробуждении желания и вожделения, когда на плите варилась, издавая влажный запах, ботва репы! Зачинали в случайные, забытые минуты, выхваченные из жизни в грязи, бедности, усталости и труда, подобно тому, как зверь выхватывает зубами кусок мяса; зачинали в грубом, внезапном полунасилии в случайном порыве страсти; зачинали, едва валились на неприбранную кровать в красном, угасающем свете забытого субботнего вечера, когда работа окончена, недельная зарплата получена, когда наступает краткая передышка, отведенная праздности, отдыху и грубым развлечениям! Зачинали без любви, прелести, нежности, очарования, безо всякого благородства духа, в идиотской, слепой вспышке похоти, столь гнусной, что мужчина не испытывал отвращения к грязи, вони, мерзости, уродливости и не желал ничего, кроме мешка с потрохами, куда можно выплеснуть накопившуюся животную энергию.
Мысль об этом невыносима, и внезапно мальчик вытягивает шею, крепко стискивает пальцами горло, корчится, словно животное, попавшее в стальной капкан, дикая гримаса искажает его лицо – это невыносимо, как утопание. Свора отвратительных, зверских имен – ненавистная компания Айр, Доков, Ризов, Джетеров, Зебов и Грили из этих населенных белой голью трущоб – возвращается, чтобы терзать его память жгучей болью мгновенного, ужасного постижения. Почему? Потому что эти люди с гор. Эти люди – белая голытьба с холмов. Эти люди – о! это нестерпимо, но правда – выходцы из мира его матери, они жили одной жизнью с ней! Мальчик слышит давно отзвучавшие в горах голоса! Они доносятся к нему из глубин какой-то таинственной памяти, из мест, которых никогда не видел, домов, где никогда не гостил, – из всего багажа наследия, жизней и голосов людей, скончавшихся в холмах сотню лет назад.
То были резко выделяющиеся, твердые характером люди из рода его матери, племя своенравное, сильное, вдумчивое, честное, энергичное – далеко не чета этой тупой, выродившейся породе. Племя, жившее на горных склонах и в речных низинах старого, дикого, сурового округа Зибулон; племя, добывавшее в холмах слюду и дубильную кору в горах; племя, которое жило на берегу бурной горной реки и пахало плодородную землю в низинах. То было племя, не похожее на этих людей, несгибаемое в своей гордости, закореневшее в самодовольстве, презрительное в собственном превосходстве, тщеславное, обособленное, весьма самобытное – но и родственное этим людям.
Мальчик слышит голоса своих родственников, отзвучавшие в горах сотню лет назад, – грустные, слабые, отдаленные, словно крики в каком-то ущелье, грустные, словно тень тучи, проплывающей по дебрям, сиротливые, отзвучавшие, грустные, как странное, ушедшее время. Они сиротливо доносятся к нему из дали холмов – самодовольные, протяжные голоса торжествующих над смертью Джойнеров давних времен!
Видение меняется, и перед мальчиком вновь грязь и убожество трущоб белой швали, рахитичность с холмов, перебравшаяся в город, – время ночное; раздается крик скандальной женщины из недр, из темноты какого-то неприглядного дома, освещенного лишь коптящим, тусклым, неровным пламенем единственной лампы. Видение это возникает из визга, крика, брани, из пьяного возгласа и топота сапог, тухлого мяса, жирной свинины, гнилой капусты и его воспоминания об отвратительной бледной неряхе, редкозубой, тощей, бесформенной, как жердь, – она стоит там на краю трухлявой веранды, с жидкими, немытыми волосами, закрученными в узел на затылке, с выпирающим животом, беременная в четырнадцатый раз.
Утопание! Утопание! Невыносимо! Омерзительное воспоминание сдавливает, сжимает, иссушает его сердце в холодных тисках страха и гадливости. Мальчик хватается за горло, краснеет лицом, вытягивает шею, вертя головой, резко вскидывает ладонь и поднимает ступню, словно получив неожиданный, болезненный удар по почкам. Он знает, что эти люди уступают роду его матери – значительно уступают здравым смыслом, умом, волей, энергичностью, характером – однако они вышли из тех же дебрей, того же мрака, что Джойнеры – и на нем неизгладимая печать этих людей, в нем их неизбывная скверна. Кость от их кости, кровь от их крови, плоть от плоти, как бы ни были разнообразны и слабы родственные узы, он один из них, они в нем, он принадлежит к ним – он видел, ощущал, познавал и впитал в кровь все дикие страсти, преступные желания, мучительные вожделения, которые знали они. А кровь убитых, реки крови, пролитые в этих дебрях, тихо впитавшиеся бесчисленными, немыми, тайными языками в суровую, прекрасную, неподатливую, вечную землю, запятнала его жизнь, его плоть, его дух и пала на его голову, как и на головы этих людей!
И внезапно, словно утопающий, который ощущает скалу под ногами; словно заблудившийся умирающий человек, замерзший, изголодавшийся, едва не сгинувший в темных, ужасающих, безлюдных, незнакомых дебрях, который видит свет, неожиданно выходит к крову, теплу, спасению, дух мальчика обращается к образу отца. Видение отцовской жизни, благопристойного порядка, строгих аккуратности и чистоты, видение тепла, достатка, пылкой энергичности и радости возвращается к мальчику со всем, что есть в ней красивого и правильного, спасает его, мгновенно приводит в себя, избавляет от ужаса и мерзости того воспоминания, в котором дух его утонул на минуту.
Увидя надежное спасение в облике отца, мальчик видит и его дом, его жизнь, весь мир, который отец создал, наложив на него отпечаток своей мощи, своей самобытности, своей души.
И тут же перед взором мальчика возникает отцовская родина, местность, из которой приехал отец, прекрасный, богатый край, мальчик ни разу его в глаза не видел, но уносился туда много раз сердцем, разумом, духом и древней, таинственной, наследственной человеческой памятью, покуда та земля не стала частью его жизни, словно он там родился. Это та неведомая земля, которую мы все стремились отыскать в юности. Это неоткрытая совокупность того, что мы видели и знали, утраченная половина нашего непостижимого сердца, тайная жажда, влечение, очарование, волнующие нам кровь; и, оказавшись на этой земле, мы сразу же узнаем ее.
И теперь словно воплощение уверенности, покоя, радости, безопасности и достатка, которые избавят