надменный, спокойный, замкнутый дух ночных французских улиц: рифленые железные шторы всех лавочек опущены, скрытные люди, спящие в высоких старых домах с покатыми крышами, образующими стойкий, выразительный скульптурный образ древности, плотно закрыли ставни, чтобы туда никто не мог заглянуть. На другой стороне улицы внизу он разбирает потускневшие буквы над закрытыми шторами лавочки – Patisseri[20].
Лавочка очень старая и очень привычная. Улица спит и вместе с тем обладает странной, живой настороженностью – словно бы громадный темный глаз пристально, неусыпно наблюдает за судьбой улицы.
У путешественника возникает чувство, что он уже бывал здесь. Он стоит еще какое-то время, проникаясь неизменной и живой вечностью земли, вдыхая ее сильное, крепкое благоухание, часть участи всех живущих на ней. Потом ложится в постель, тело его погружается в блаженство грубых чистых простыней и мягких подушек, словно в некую живую субстанцию, и на минуту замирает, охваченный восторженным изумлением, становится частью этой живой темноты. Находящиеся в комнате предметы – кровать, стулья, шкаф, умывальник – объединяются как живущие в его сознании вещи, старые, очень знакомые, необходимые, хотя час назад он не знал об их существовании; в его сознании присутствуют и улица снаружи, старые дома, город и вся земля.
Присутствует в его сознании и время, мрачное, таинственное, вечно текущее, словно река; присутствует вся семья живущих на земле, все люди кажутся ему знакомыми и дружелюбными, и на миг он представляется себе живым сердцем тьмы, глазом, наблюдающим за спящими городами.
Потом, лежа и прислушиваясь в темноте, он слышит несколько знакомых звуков земли. Внезапно живая тишина нарушается резким, пронзительным свистком – высоким, захватывающим звуком – французского поезда, и путешественник слышит, как поезд начинает свой путь по стране. Потом где-то раздается самый знакомый, памятный из звуков – стук колес и цокот копыт по пустой улице. Откуда-то доносится негромкий, прерывистый вой собаки, затем путешественник слышит шаги внизу.
Шаги приближаются, металлически позвякивая на пустых тротуарах, и вот он слышит два голоса – мужской и женский, голос у мужчины негромкий, доверительный, путешественник не может разобрать слов, понять, какой это язык, но голоса этих людей звучат как голоса всех любовников, ходивших парой по тихим ночным улицам: над ними неизменно шелестит нежная листва, они непринужденны и ласковы, они узнаваемы, в их ритме слышатся все неповторимые тона, паузы, восклицания людей, не замечающих ни мира, ни собственных слов. Шаги и голоса приближаются, становятся громче и минуют его окно, обретя на миг ошеломляющую реальность.
Внезапно, едва они проходят, из горла женщины вырывается негромкий, мягкий смех, нежный и чувственный, и тут по волшебству времени какой-то свет озаряет на миг сплетение его воспоминаний, поднимается какая-то штора, забытый миг оживает со всей волшебной, ужасающей яркостью, и путешественник вновь становится ребенком, он слышит в темноте под шелестом июльской листвы шаги любовников, шедших по ночной улице маленького американского городка, когда ему было девять лет, они пели песню «Люби меня, и весь мир станет моим».
Где?
В городке Либия-Хилл, в Старой Кэтоубе, двадцать лет назад, примерно одиннадцать часов вечера, он слышит мягкий, прохладный шелест листвы; из темноты доносились напев и радость музыки на танцах, но теперь она прекратилась, и город затихает, слышен только собачий лай; кроме него где-то в темноте у реки он слышит громыхание колес по рельсам, звон колокола и долгий, завывающий гудок американского ночного поезда, сиротливый и чудесный звук, затихающий в одной из долин Юга.
Теперь, тоже на одной из зеленых, спящих улиц в том городке, ребенок слышит звук заводимого мотора; слышит неожиданный и громкий в ночи рев одного из первых автомобилей. Ему легко представить, как выглядит этот автомобиль – это один из ранних «бьюиков» или «хадсонов» с ревущими моторами, от него пахнет бензином и кожей сидений. За рулем сидит какой-нибудь бесшабашный парень с румяным лицом, в кожаных гетрах, он, завершив дневные труды, выехал на своем автомобиле или «позаимствовал» чужой в одном из темных, унылых гаражей, чтобы покатать свою любовницу или какую-нибудь доступную женщину.
Прохладный, темный ночной воздух, трепет листвы, тонкий, пьянящий аромат цветов, громадная заманчивость сонной земли и темных холмов еще больше разжигают их страсть, и ребенок в постели взбудоражен тайной и соблазном ночи. Шум затихает, и любовники идут по тихой улице под шелестящей листвой деревьев: он слышит их шаги и негромкую интимность голосов. Потом раздается негромкий, мягкий смех женщины, и это было двадцать лет назад, тогда в моде была песня «Доброе, старое летнее время». Итак, эта сцена, извлеченная из темной, глубокой пучины памяти, вспыхивает в мозгу путешественника перед сном, но кто может сказать, каким образом, благодаря какому волшебству? Смех женщины на улице старого французского городка оживил ее, и с нею над утраченным образом ребенка, над крушением, усталостью, увяданием плоти оживает вся безбрежная мечтательность, вся невинность юности, которая никогда не может умереть. Память пробуждает невыразимое чувство, безгласный клич, смысл, который путешественник в душе не может облечь в слова, он вновь слышит в ночи резкий, пронзительный гудок французского поезда, с его уст срывается возглас радости, боли, переплетенных горя и восторга, и он засыпает.
45. ПАРИЖ
Вот уже три дня Джордж жил, будто во сне. Громадный окружающий мир Парижа со всей его монументальной архитектурой, оживленными улицами, толпами и суетой, кафе и ресторанами, игрой и блеском жизни проплывал мимо него, вокруг неясными, смутными картинами какого-то призрачного мира. Он постоянно думал об Эстер, но словно человек, находящийся во власти каких-то могущественных, злых чар. Теперь он был исполнен новых сомнений и мучительных страхов. Почему нет письма от нее?
Его носило по всему городу какое-то беспощадное, изнурительное беспокойство, он не радовался тому, что видел, на уме у него были только перемены и движение, словно обитавших в его душе дьяволов можно было обогнать, оставить позади. Он метался от кафе к кафе, садился на террасе, в одном пил кофе, в другом пикон, в третьем пиво, лихорадочно и грустно глядя на безудержную живость, неистощимую и бессмысленную веселость французов.
И везде было одно и то же. Прежде всего снующие туда-сюда официанты, потом ждущие любовниц молодые люди, потом ждущие любовников молодые женщины, потом семьи, поджидающие родственников и расставляющие стулья в кружок, потом одинокие молодые люди, как и он, потом две-три случайные проститутки, потом французы, ведущие деловые разговоры за кружкой пива, потом занятые сплетнями старухи.
Куда от этого деваться? Пойти в другое кафе, выпить пива? Или коньяка? Но и там то же самое.
Джордж терпеть не мог отеля и как только поднимался поутру, уходил. Садился в автобус или шел неистовым, стремительным шагом по набережным, через мост, под аркой Лувра, по авеню дель-Опера к зданию конторы «Америкен Экспресс». Там, кипя от волнения и нетерпения, стоял в очереди к почтовому окошку, уверенный, что сегодня получит от нее долгожданное письмо. Потом, когда письма не оказывалось, быстро уходил с тоской и отчаянием в сердце, ненавидя все и всех вокруг, ненавидя даже теплый, серый воздух, которым дышал.
Может, его корреспонденцию забыли переслать из Лондона? На миг у него ярко вспыхивала надежда, он исполнялся уверенности, что письмо Эстер ждет его там. Или ее великая, бессмертная любовь умерла? Может, он забыт и отвергнут? Может, «вечно» – это всего полтора месяца? Может, она теперь шепчет «вечно» другому любовнику?
С каждым днем его надежда вновь оживала. И с замирающим сердцем он знал наверняка, кто вручит ему письмо. Он уже так возненавидел невысокого, лысого служащего с отрывистой речью, что знание об этой ненависти передалось этому неприятному, но безобидному маленькому человеку. Ибо, как Джордж стал понимать, хотя люди живут во множестве разных миров памяти, мыслей, времени, мир чувств у них, в сущности, один. Последний осел с огрубелой плотью и недоразвитым мозгом способен понять Эйнштейна или Шекспира не лучше, чем забредшая в библиотеку собака разобраться в книгах хозяина. И однако же этот тупой болван с разумом животного может мгновенно прийти в ярость от пренебрежительного взгляда, насмешливого высокомерия в едином слове, надменно раздуваемых ноздрей, искривленных губ.
Так обстояло и с тем тупым, заурядным человечком в «Америкен Экспресс». Он почувствовал странную