– Пусти меня! – сказала Эстер. – Убери руки!
– О, нет-нет! Подожди. Ты не уйдешь, пока я не просвещу тебя, воплощенная чистая невинность!
– Не сомневаюсь, что ты можешь меня просветить! – злобно ответила она. – Не сомневаюсь, что ты авторитет в этом вопросе! В том-то и беда! Потому твой разум полон мерзости и злобы, когда ты говоришь о порядочных женщинах! Ты не знал ни единой порядочной женщины до встречи со мной. Ты всю жизнь якшался с грязными, распутными женщинами – и знаешь только таких. Только их ты способен понять!
– Да, Эстер, я знаю таких женщин и понимаю их лучше, чем утонченные душевные томления твоих приятельниц-миллионерш. Я знал две сотни других женщин – шлюх из публичных домов, с окраинных улиц, из трущоб – знал в добром десятке стран, и там не было таких, как изысканные дамы с Парк-авеню!
– Разумеется! – спокойно ответила Эстер.
– У них не было миллиона долларов, они не жили в квартирах из двадцати пяти комнат. И не скулили, не хныкали из-за душевных томлений, не жаловались, что их любовники чересчур грубы и невоспитанны, не способны их понять. Не представали утонченными, изысканными ни в каком свете, но знали, что они шлюхи. Некоторые были растолстевшими, измотанными старыми клячами с большими животами, без верхних зубов, из уголков рта у них сочилась табачная жвачка.
– Прибереги свои драгоценные сведения для тех, кому они интересны, – сказала она. – А меня от них только тошнит! Я не желаю знать великой мудрости, которую ты почерпнул в трущобах.
– Брось, брось, – негромко, глумливо произнес он. – Неужели это та самая превосходная художница, которая видит жизнь отчетливо и во всех проявлениях? Неужели это та самая женщина, которая повсюду находит истину и красоту? С каких это пор ты воротишь нос от трущоб? Или, может, тебе не по вкусу те, о которых веду речь я? А вот прекрасные трущобы на сцене экспериментального театра – какая-нибудь замечательная старая трущоба Вены или Берлина – совсем другое дело, не так ли? Или восхитительная, колоритная, грязная трущоба в Марселе? Вот они достойны внимания, а? Если память не изменяет мне, ты сама делала декорации замечательной марсельской трущобы? Для пьесы о шлюхе, которая являлась матерью всех людей, которая укрывала бродяг и изгнанников в своем всепоглощающем чреве – мадам Деметре! Я бы мог рассказать тебе кое-что, лапочка, об этой трущобе, потому что бывал там во время своих путешествий, правда, с этой дамой ни разу не встречался! И разумеется, при своей низкой, подлой натуре я не сумел оценить всей глубокой, символичной красоты этой пьесы, – прорычал он, – хотя мог бы дать тебе некоторое представление о вони Старого Квартала, о гнилых фруктах и рыбе, об экскрементах в переулках! Но ты не спрашивала меня, так ведь? У меня хорошее зрение, прекрасный нюх и отличная память – но я не обладаю глубинным зрением, верно, дорогуша? И к тому же, моя низкая душа не способна воспарить к высоким красотам прекрасной старой трущобы в Марселе или в Будапеште – ей не подняться выше трущоб негритянского квартала в южном городишке! Но ведь это же простая местная грязь – это не искусство! – произнес он сдавленным голосом.
– Ну, успокойся, успокойся, – мягко сказала Эстер. – Не приводи себя в бешенство. Ты не в своем уме и сам не сознаешь, что говоришь. – Она нежно погладила руку Джорджа и печально взглянула на него. – Господи, что все это значит? Что это за нелепый разговор о трущобах, переулках и театрах? Какое все это имеет отношение к тебе и ко мне? Какое отношение к тому, как я люблю тебя?
Губы Джорджа посинели и неудержимо дрожали, серое лицо исказилось в гримасе безумной, бессмысленной ярости, и он в самом деле не совсем сознавал, что говорит.
Внезапно Эстер схватила его за руки и неистово встряхнула. Потом вцепилась ему в волосы, яростно притянула его голову к себе и взглянула в ошеломленные, безумные глаза.
– Слушай! – резко заговорила она. – Слушай, что я тебе скажу!
Он угрюмо уставился на нее, и Эстер на миг приумолкла, глаза ее налились гневными слезами, все маленькое тело трепетало энергией упорной, неукротимой воли.
– Джордж, если ты ненавидишь мою работу и людей, среди которых я работаю, – мне очень жаль. Если актеры и другие люди, работающие в театре, так низки и отвратительны, как ты говоришь, мне тоже очень жаль. Но не я сделала их тем, что они есть, и я никогда не считала их такими. Многих из них я нахожу тщеславными, жалкими, несчастными, лишенными хотя бы крупицы таланта и понимания, но не подлыми и низкими, как ты говоришь. И я знаю всю их жизнь. Мой отец был актером, был таким же неистовым, безумным, как ты, но обладал не менее возвышенным и прекрасным духом, чем любой из живших на свете.
Голос ее дрожал, из глаз катились слезы.
– Говоришь, все мы низкие, подлые, не имеем понятия о преданности! О, какой ты глупец! Я услышала, как папа звал меня среди ночи – бросилась к нему в комнату и нашла его лежащим на полу, изо рта у него шла кровь! Почувствовала, что мои силы удесятерились, подняла его, взвалила на спину и понесла к кровати. – Она приумолкла, губы у нее дрожали и мешали говорить. – Кровь его пропиталась сквозь ночную рубашку мне на плечи – я до сих пор ее ощущаю – он не мог говорить – он умер, держа меня за руку, глядя на меня своими замечательными серыми глазами, – и это было почти тридцать лет назад. Ты говоришь, все мы низкие, подлые, не любим никого, кроме себя. Думаешь, я смогу забыть его? Нет, никогда, никогда, никогда!
Эстер зажмурилась, чуть приподняла раскрасневшееся лицо и плотно сжала губы. Через минуту она продолжала уже спокойнее:
– Я сожалею, что тебе не нравятся моя работа и люди, среди которых я работаю. Но это единственная работа, какую я умею делать – которая нравится мне больше всего – и что бы ты, Джордж, ни говорил, я горжусь своей работой. Я превосходная художница и знаю себе цену. Знаю, что пьесы у нас большей частью дрянные, паршивые – да! – и некоторые люди, которые играют в них, тоже! Но знаю, что в театре так же есть великолепие и красота, и когда их обнаружишь, с ними не может сравниться ничто на свете!
– А! Великолепие и красота – чушь! – проворчал Джордж. – Все они только болтают о великолепии и красоте! Это великолепие и красота суки во время течки! Все они ищут легких любовных связей! С нашими лучшими молодыми актерами, а? – свирепо произнес он, схватив Эстер за руку. – С нашими будущими Ибсенами моложе двадцати пяти лет! Так? С нашими молодыми декораторами, плотниками, электриками – и всеми прочими молодыми, румяными гениями! – сдавленно произнес он. – Это и есть те великолепие и красота, о которых ты говоришь? Да! Великолепие и красота эротоманок!
Эстер вырвалась из его крепкой хватки и внезапно поднесла к его лицу свои маленькие, сильные руки.
– Посмотри на них, – негромко, гордо сказала она. – Смотри, жалкий дурачок! Это руки эротоманки? Они переделали работы больше, чем руки любого другого мужчины. В них есть сила, мощь. Они могут шить, писать маслом, рисовать, творить – они способны делать то, чего не может больше никто на свете. И они стряпали для тебя! Лучшую еду, какую ты только пробовал.
Она вновь яростно схватила Джорджа за руки, притянула к себе и, вскинув пылающее лицо, поглядела на него.
– О, жалкий, безумный дурачок! – прошептала она восторженным тоном находящейся в экстазе женщины. – Ты пытался бросить меня – но я привязалась к тебе. Я привязалась к тебе, – продекламировала она радостным, торжествующим шепотом. – Ты пытался меня прогнать, ты бранил меня, оскорблял – но я привязалась к тебе, привязалась к тебе! Ты мучил, терзал меня, заставил пройти через то, чего не смог бы вынести больше никто на свете – но не смог прогнать! – воскликнула она с ликующим смехом, – не смог от меня отделаться, потому что я люблю тебя больше всего на свете и всегда буду любить. О, я привязалась к тебе, привязалась к тебе! Жалкое, безумное создание, я привязалась к тебе, потому что люблю тебя, и в твоем безумном, измученном духе больше красоты и великолепия, чем в любом человеке, какого я знаю! Ты самый лучший, самый лучший, – зашептала Эстер. – Безумный и недобрый, но самый лучший, и потому я привязалась к тебе! И я извлеку из тебя самое лучшее, величайшее, даже если это будет стоить мне жизни! Отдам тебе свои силы и знания. Научу, как использовать самое лучшее в себе. О, ты не собьешься с пути! – произнесла она чуть ли не с ликующим торжеством. – Я не позволю тебе сбиться, стать безумным, вероломным, подлым, быть ниже, чем самые лучшие на свете. Ради Бога, скажи мне, что с тобой, – воскликнула она, отчаянно встряхнув его. – Скажи, чем я могу помочь, и я помогу. Укажу тебе четкий план, золотую нить, и ты будешь за нее держаться. Я покажу тебе, как извлечь из себя самое лучшее. Не позволю терять чистое золото, погребенное под массой недоброго, дурного. Не позволю сгубить жизнь в пьянстве,