слыхал эту чушь?
Я расстегнул свой сюртук и показал рубашку с печатью «Бухенвальд». Меня заставили снять рубашку и отдать на экспертизу.
— Там сделают снимки, проверят твои отпечатки пальцев и тогда ты по-другому заговоришь.
Предложили расписаться в том, что я за всю свою жизнь никогда и нигде не буду распространять эту антисоветскую пропаганду и клевету на Советский Союз.
Я расписался под этими словами, а потом еще с десяток листов подписал и сам не знал за что, только бы отстали. Еще раз предупредили:
— Среди солдат никому ни слова. Иди и хорошо подумай, а на следующий раз расскажешь всю правду. Если спросят, куда вызывали, то отвечай, что был в командировке. Мы с тобой не виделись и ни о чем не разговаривали.
Когда я вышел оттуда, было уже утро. Те же двое привезли меня в штаб, а вечером я пошел в свою роту. Весь ночной кошмар остался позади. Счастье еще, что сам остался жив, а помогла мне лагерная рубашка, чудом сохранившаяся до этого времени.
С того дня эта история была моей глубочайшей тайной, я никогда и никому ее не рассказывал. Забегая наперед, хочу сказать, когда моему старшему сыну Виктору было двадцать пять лет, это было 7 августа 1975 года, я впервые рассказал ему о том случае в лесу и объяснил ему всю правду, зачем был устроен искусственный голод в 33 году. Он меня внимательно выслушал и сделал свой вывод: «Ты, отец, никому не рассказывай эту чушь. Это баптистская пропаганда. Я, как сын, промолчу, но если ты где-то проболтаешь об этом, то знай — первый раз ты отсидел как верующий, но второй раз сядешь за болтовню и больше тебе семьи не видеть. Я честный человек и пропаганда на меня не действует». Так тщательно старались скрыть правду о тех страшных временах, что даже родному отцу сын не поверил.
Прошло еще 12 лет. Этот же сын, который назвал себя честным человеком, приносит мне газету и показывает:
«Отец, читай, вот статья за голод 33 года. Здесь написано:
«Враги народа устроили голод в 33 году». Но подробностей в статье не было, что же это за враги, с какой планеты они свалились на наши головы? Кто им дал такую власть — уничтожать целые села, так и не хватило мужества автору этой статьи назвать их имена, а может, не имел права?
Как быстро я поднялся по положению в армии, так же быстро я покатился вниз — перевели в стрелковую роту рядовым солдатом.
Я христианин
Прошел год службы в Армии. Солдат из нашего полка, в том числе и меня, отправили в срочную командировку в Москву на строительство аэропорта Шереметьево. В своем полку я был писарем и здесь снова попал в писари. На строительные работы не ходил, хватало дел и в казарме — одни бригады приезжают, другие уезжают.
Я обязан был выписывать продовольственные карточки, ставить вновь прибывших на военный учет. В январе 1947 года пришел приказ всех солдат из ВВС (Военно-воздушные Силы) направить в свою часть. Работы прибавилось. Приближались выборы в Верховный Совет. Все солдаты должны были голосовать по месту прохождения службы, но так как нам срочно надо было уезжать, мы должны были иметь открепительные талоны на право голосования. Просидел всю ночь над этими талонами.
Утром дали команду готовиться к отправке на вокзал, а у меня с открепительными непорядок, задержал начальник штаба — нужна была его подпись и печать. Принес ему на подпись целую гору этих открепительных, которые после подписи солдатам надо раздать. Времени в обрез. Говорит, раздашь в поезде. Он стал подписывать бумаги, а я ставил печати. Я, конечно, усердный работник — положил тетрадь и штампую, где открепительные листы, а где и просто чистые. Сильно не злоупотреблял, но на пяти чистых листах печать стояла. В поезде я раздал солдатам справки на право голосования, а лучших друзей, но только не из нашего полка, наградил неиспользованным отпуском. Написал и себе: «За особо выдающиеся заслуги при выполнении военных обязанностей, награжден отпуском на 10 дней, без учета времени в пути. Ввиду сложившихся обстоятельств, отпуск не использован. Администрация Воинской части просит предоставить отпуск по месту прохождения службы».
В конце была печать, которую я поставил раньше и ниже сам расписался.
Так в мае я получил «неиспользованный» отпуск.
Прошло шесть лет, как меня провожали на станцию всей деревней. А теперь иду один, а вернее бегу или лечу пять километров со станции домой, а душа поет: «Бежал бродяга с Сахалина, звериной узкою тропой». Был полдень, от волнения, казалось, сердце вырвется из груди.
Наконец появилась крайняя хата. По письмам я знал, что это наша. Отцовской уже не было, сгорела во время войны, а эту даже хатой трудно назвать — просто «курень» какой-то. Постучал в дверь. Тихо. Тут прибежала девочка лет девяти-десяти и снова убежала куда-то. Я сел на крылечко. Немного погодя услышал разговор:
— Там, какой-то дядя.
— Какой дядя, кто?
— Я не знаю, какой-то чужой дядя.
Заходят во двор.
— Вот этот дядя.
Рая держалась за руку старшего брата Володи.
— Братишка, Гриша, ты?
— А кто же еще, за вора приняли что ли…
Больше слов не было. Обнялись. Горло перехватило, говорить не можем, а только плачем.
— Рая, это наш…
Девочка стоит посреди двора в недоумении.
— Это наш… Наш Гриша. Я подошел и поцеловал ее.
— Конечно, откуда она может знать меня, ведь когда я уходил, ей было всего три годика.
Так мы стояли во дворе, разговаривали. Был уже обед и коровы, подгоняемые нетерпеливыми пастухами, возвращались домой.
— Гриша, сейчас увидишь, какой помощник у меня Ванюша, ему уже двенадцать лет.
Заходит Ваня. Красавец, глаз не оторвешь. Огромные черные, как угольки, глаза и черные, как смоль, кудри кольцами спадали на лоб. Защемило в груди, ведь копия отец. Мальчик не среагировал на меня, а я почему-то растерялся и не посмел обнять его.
— А Оля где? — спросил я.
— Она скоро придет, свеклу полет, а в обед приходит корову доить.
Тут стали доноситься девичьи голоса, шум, смех.
— Да тебе и горя нет, все шутки да прибаутки.
— Я уже свое отплакала, сколько можно, уже и слез нет. Не задерживайтесь, девочки, сегодня допоздна будем работать, первыми закончим свою ланку.
Не обращая внимания на нас, с ходу дает приказ:
— Володя, сегодня сам корову подоишь, а я только пообедаю и ухожу. Заводи своего друга в дом, вместе пообедаем, а после поговоришь.
— Оля да это же…
— Вечером тоже не жди, сам управляйся.
Она подошла поближе к нам. Стала и остолбенела, смотрит на меня и заикается, что-то хочет сказать и не может.
— Оля, это же Гриша! Я бросился к ней и обнял.
— Ты… — и слезы градом, — Гриша, — больше ничего не может сказать, слезы рекой и только изредка, — Родненький… Гриша…
Рая и Ваня, стоя в сторонке и видя наши слезы, тоже стали плакать.