И Вера зарыдала, как ребенок.

— Зачем сказала ты…

— Надо! Он велит смириться, — говорила старуха, указывая на небо, — просить у внучки прощения. Прости меня, Вера, прежде ты. Тогда и я могу простить тебя… Напрасно я хотела обойти тайну, умереть с ней… Я погубила тебя своим грехом…

— Ты спасаешь меня, бабушка… от отчаяния…

— И себя тоже, Вера. Бог простит нас, но Он требует очищения! Я думала, грех мой забыт, прощен. Я молчала и казалась праведной людям: неправда! Я была — как «окрашенный гроб» среди вас, а внутри таился неомытый грех! Вот он где вышел наружу — в твоем грехе! Бог покарал меня в нем… Прости же меня от сердца…

— Бабушка! разве можно прощать свою мать? Ты святая женщина! Нет другой такой матери… Если б я тебя знала… вышла ли бы я из твоей воли?..

— Это мой другой страшный грех! — перебила ее Татьяна Марковна, — я молчала и не отвела тебя… от обрыва! Мать твоя из гроба достает меня за это; я чувствую — она всё снится мне… Она теперь тут, между нас… Прости меня и ты, покойница! — говорила старуха, дико озираясь вокруг и простирая руку к небу. У Веры пробежала дрожь по телу. — Прости и ты, Вера, простите обе!.. Будем молиться!..

Вера силилась поднять ее.

Татьяна Марковна тяжело встала на ноги и села на кушетку. Вера подала ей одеколонь и воды, смочила ей виски, дала успокоительных капель и сама села на ковре, осыпая поцелуями ее руки.

— Ты знаешь, нет ничего тайного, что не вышло бы наружу! — заговорила Татьяна Марковна, оправившись. — Сорок пять лет два человека только знали: он да Василиса, и я думала, что мы умрем все с тайной. А вот — она вышла наружу! Боже мой! — говорила, как будто в помешательстве, Татьяна Марковна, вставая, складывая руки и протягивая их к образу Спасителя, — если б я знала, что этот гром ударит когда-нибудь в другую… в мое дитя, — я бы тогда же на площади, перед собором, в толпе народа исповедала свой грех!

Вера слушала в изумлении, глядя большими глазами на бабушку, боялась верить, пытливо изучала каждый ее взгляд и движение, сомневаясь, не героический ли это поступок, не великодушный ли замысел — спасти ее, падшую, поднять? Но молитва, коленопреклонение, слезы старухи, обращение к умершей матери… Нет, никакая актриса не покусилась бы играть в такую игру, а бабушка — вся правда и честность!

Вере становилось тепло в груди, легче на сердце. Она внутренно вставала на ноги, будто пробуждалась от сна, чувствуя, что в нее льется волнами опять жизнь, что тихо, как друг, стучится мир в душу, что душу эту, как темный, запущенный храм, осветили огнями и наполнили опять молитвами и надеждами. Могила обращалась в цветник.

Кровь у ней начала свободно переливаться в жилах; даль впереди, всё мало-помалу принимает свой утерянный ход, как испорченные и исправленные рукою мастера часы. Люди к ней дружелюбны, природа опять заблестит для нее красотой.

Завтра она встанет бодрая, живая, покойная, увидит любимые лица, уверится, что Райский не притворялся, говоря, что она стала его лучшей, поэтической мечтой.

Тушин по-прежнему будет горд и счастлив ее дружбой и станет «любить ее еще больше», он сам сказал. С бабушкой они теперь — не бабушка с внучкой, а две подруги, близкие, равные, неразлучные.

Она даже нечаянно начала ей говорить «ты», как и Райскому, когда заговорило прямо сердце, забывшее холодное «вы», и она оставит за собой это право.

Она теперь только поняла эту усилившуюся к ней, после признания, нежность и ласки бабушки. Да, бабушка взяла ее неудобоносимое горе на свои старые плечи, стерла своей виной «ее вину» и не сочла последнюю за «потерю чести». Потеря чести! Эта справедливая, мудрая, нежнейшая женщина в мире, всех любящая, исполняющая так свято все свои обязанности, никого никогда не обидевшая, никого не обманувшая, всю жизнь отдавшая другим, — эта всеми чтимая женщина «пала, потеряла честь»!

Стало быть, ей, Вере, надо быть бабушкой в свою очередь, отдать всю жизнь другим и, путем долга, нескончаемых жертв и труда, начать «новую» жизнь, не похожую на ту, которая стащила ее на дно обрыва… любить людей, правду, добро…

Всё это вихрем неслось у ней в голове и будто уносило ее самое на каких-то облаках. Ей на душе становилось свободнее, как преступнику, которому расковали руки и ноги.

Она вдруг встала…

— Бабушка, — сказала она, — ты меня простила, ты любишь меня больше всех, больше Марфиньки — я это вижу! А видишь ли, знаешь ли ты, как я тебя люблю? Я не страдала бы так сильно, если б так же сильно не любила тебя! Как долго мы не знали с тобой друг друга!..

— Сейчас узнаешь всё: выслушай мою исповедь — и осуди строго или прости — и Бог простит нас…

— Я не хочу, не должна, не смею! Зачем?..

— Затем, чтоб и мне вытерпеть теперь то, что я должна была вытерпеть сорок пять лет тому назад. Я укрыла свой грех! Ты знаешь его, узнает и Борис. Пусть внук посмеется над сединами старой Кунигунды!..

Бабушка прошла раза два в волнении по комнате, тряся с фанатической решимостью головой.

Она опять походила на старый женский фамильный портрет в галерее, с суровой важностью, с величием и уверенностью в себе, с лицом, истерзанным пыткой, и с гордостью, осилившей пытку. Bepa чувствовала себя жалкой девочкой перед ней и робко глядела ей в глаза, мысленно меряя свою молодую, только что вызванную на борьбу с жизнью силу — с этой старой, искушенной в долгой жизненной борьбе, но еще крепкой, по-видимому, несокрушимой силой.

«Я не понимала ее! Где была моя хваленая “мудрость” перед этой бездной!..» — думала она и бросилась на помощь бабушке — помешать исповеди, отвести ненужные и тяжелые страдания от ее измученной души. Она стала перед ней на колени и взяла ее за обе руки.

— Ты сама чувствуешь, бабушка, — сказала она, — что ты сделала теперь для меня: всей моей жизни не достанет, чтоб заплатить тебе. Нейди далее; здесь конец твоей казни! Если ты непременно хочешь, я шепну слово брату о твоем прошлом — и пусть оно закроется навсегда! Я видела твою муку: зачем ты хочешь еще истязать себя исповедью? Суд совершился — я не приму ее. Не мне слушать и судить тебя — дай мне только обожать твои святые седины и благословлять всю жизнь! Я не стану слушать: это мое последнее слово!

Татьяна Марковна вздохнула, потом обняла ее.

— Да будет так! — сказала она, — я принимаю твое решение, как Божие прощение, — и благодарю тебя за пощаду моей седины…

— Пойдем теперь туда, к тебе, отдохнем обе, — говорила Вера.

Татьяна Марковна почти на руках донесла ее до дому, уложила в свою постель и легла с ней рядом.

Когда Вера, согретая в ее объятиях, тихо заснула, бабушка осторожно встала и, взяв ручную лампу, загородила рукой свет от глаз Веры и несколько минут освещала ее лицо, глядя с умилением на эту бледную, чистую красоту лба, закрытых глаз и на все, точно рукой великого мастера изваянные, чистые и тонкие черты белого мрамора, с глубоким, лежащим в них миром и покоем.

Она поставила лампу, перекрестила спящую, дотронулась губами до ее лба и опустилась на колени у постели.

— Милосердуй над ней! — молилась она почти в исступлении, — и если не исполнилась еще мера гнева Твоего, отведи его от нее — и ударь опять в мою седую голову!..

Долго после молитвы сидела она над спящей, потом тихо легла подле нее и окружила ее голову своими руками. Вера пробуждалась иногда, открывала глаза на бабушку, опять закрывала их и в полусне приникала всё плотнее и плотнее лицом к ее груди, как будто хотела глубже зарыться в ее объятия.

XI

Вы читаете Обрыв
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату