Леон остановил его радушно-пренебрежительным жестом и взялся за шляпу.
— Итак, решено: завтра в шесть?
Шарль снова начал уверять, что ему-то никак нельзя, а вот Эмма вполне может…
— Дело в том, что… — запинаясь, проговорила она с какой-то странной усмешкой, — я сама еще не знаю…
— Ну, ладно, у тебя есть время подумать, там посмотрим, утро вечера мудренее, — рассудил Шарль и обратился к Леону, который пошел их провожать: — Ну, вы теперь опять в наших краях, — надеюсь, будете приезжать к нам обедать.
Молодой человек охотно согласился, тем более что ему все равно надо было съездить в Ионвиль по делам конторы. Распрощался он с г-ном и г-жой Бовари у пассажа «Сент-Эрблан», как раз когда на соборных часах пробило половину двенадцатого.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
1
Леон, изучая право, довольно часто заглядывал в «Хижину»{59} и даже пользовался большим успехом у гризеток, находивших, что он «очень мило себя держит». Самый приличный из всех студентов, он стриг волосы не слишком длинно и не слишком коротко, не проедал первого числа деньги, присланные на три месяца, и был в хороших отношениях с профессорами. Излишеств он себе не позволял по своему малодушию и из осторожности.
Когда Леон занимался днем у себя в комнате или вечером под липами Люксембургского сада, на память ему приходила Эмма, он задумывался и ронял Свод законов. Но мало-помалу его чувство к ней ослабело, на него наслоились иные желания, хотя и не совсем заглушили его. Леон еще не утратил надежду; неясное предчувствие манило его из далей будущего, точно золотой плод, качающийся на ветке сказочного дерева.
Когда же он встретился с Эммой после трехлетней разлуки, страсть его проснулась. Он решил, что пора сойтись с этой женщиной. К тому же веселые компании, в которых ему приходилось бывать, придали ему развязности, и теперь, вернувшись в провинцию, он уже смотрел свысока на всех, кто не ступал в лакированных ботинках по асфальту столичных улиц. Разумеется, перед парижанкой в кружевах или же войдя в салон знаменитого ученого, украшенного орденами и с собственным выездом, бедный помощник нотариуса трусил бы, как школьник. Но здесь, на руанской набережной, с женой лекаришки он не стеснялся, он знал заранее, что обольстит ее. Самонадеянность человека зависит от той среды, которая его окружает: на антресолях говорят иначе, нежели на пятом этаже, добродетель богатой женщины ограждена всеми ее кредитными билетами, подобно тому как ее корсет поддерживают косточки, вставленные в подкладку.
Простившись вечером с супругами Бовари, Леон пошел за ними следом. Обнаружив, что они остановились в «Красном кресте», он вернулся домой и всю ночь потом обдумывал план.
На другой день, часов около пяти, чувствуя, как что-то давит ему горло, с помертвевшим лицом, исполненный решимости труса, той решимости, которая уже ни перед чем не останавливается, он вошел на кухню постоялого двора.
— Барина нет, — объявил слуга.
Леон решил, что это добрый знак. Он поднялся по лестнице. Его появление ничуть не смутило Эмму; напротив, она извинилась, что забыла сказать, где они сняли номер.
— А я догадался! — воскликнул Леон.
— То есть как?
Он ответил, что пошел наугад, что сюда его привело чутье. Эмма заулыбалась — тогда Леон, поняв, что сказал глупость, тут же сочинил другую версию: целое утро он искал ее по всем гостиницам.
— Итак, вы решили остаться? — спросил он.
— Да, — ответила она, — и напрасно. Нехорошо привыкать к недоступным удовольствиям, когда голова пухнет от забот…
— О, я вас понимаю!..
— Нет, вы этого понять не можете — вы не женщина!
Но ведь и у мужчин есть свои горести. Так, философствуя, втянулись они в беседу. Эмма долго говорила о том, как мелки земные страсти, и о том, что сердце человека обречено на вечное одиночество.
Чтобы порисоваться, а быть может, наивно подражая своим любимым меланхолическим героям, молодой человек сказал, что его занятия ему опротивели. Юриспруденцию он ненавидит, его влечет к себе другое поприще, а мать в каждом письме докучает ему своими наставлениями. Они все яснее говорили о том, почему им так тяжело, и это растущее взаимодоверие действовало на них возбуждающе. Но все же быть откровенными до конца они не решались — они старались найти такие слова, которые могли бы только навести на определенную мысль. Эмма так и не сказала, что любила другого; Леон не признался, что позабыл ее.
Быть может, Леон теперь и не помнил об ужинах с масками после бала, а Эмма, конечно, не думала о том, как она утром бежала по траве на свидание в усадьбу своего любовника. Уличный шум почти не долетал до них; в этом номерке, именно потому, что он был такой тесный, они чувствовали себя как-то особенно уединенно. Эмма, в канифасовом пеньюаре, откинулась на спинку старого кресла, желтые обои сзади нее казались золотым фоном, в зеркале отражались ее волосы с белой полоской прямого пробора, из-под прядей выглядывали мочки ушей.
— Ах, простите! — сказала она. — Вам, верно, наскучили мои вечные жалобы!
— Да нет, что вы, что вы!
— Если б вы знали, о чем я всегда мечтала! — воскликнула Эмма, глядя в потолок своими прекрасными глазами, в которых вдруг заблестели слезинки.
— А я? О, я столько выстрадал! Я часто убегал из дому, ходил, бродил по набережной, старался оглушить себя шумом толпы и все никак не мог отделаться от наваждения. На бульваре я видел у одного торговца эстампами итальянскую гравюру с изображением Музы. Муза в тунике, с незабудками в распущенных волосах, глядит на луну. Какая-то сила неудержимо влекла меня к ней. Я часами простаивал перед этой гравюрой. Муза была чуть-чуть похожа на вас, — дрогнувшим голосом добавил Леон.
Эмма, чувствуя, как губы у нее невольно складываются в улыбку, отвернулась.
— Я часто писал вам письма и тут же их рвал, — снова заговорил Леон.
Она молчала.
— Я мечтал: а вдруг вы приедете в Париж! На улицах мне часто казалось, что я вижу вас. Я бегал за всеми фиакрами, в которых мелькал кончик шали, кончик вуалетки, похожей на вашу…
Эмма, видимо, решила не прерывать его. Скрестив руки и опустив голову, она рассматривала банты своих атласных туфелек, и пальцы ее ног по временам шевелились.
Наконец она вздохнула.
— А все же нет ничего печальнее моей участи: моя жизнь никому не нужна. Если бы от наших страданий кому-нибудь было легче, то мы бы, по крайней мере, утешались мыслью о том, что жертвуем собой ради других.
Леон стал превозносить добродетель, долг и безмолвное самоотречение; оказывается, он тоже ощущал неодолимую потребность в самопожертвовании, но не мог удовлетворить ее.
— Мне очень хочется быть сестрой милосердия, — сказала она.
— Увы! — воскликнул Леон. — У мужчин такого святого призвания нет. Я не вижу для себя занятия… пожалуй, кроме медицины…
Едва заметно пожав плечами, Эмма стала рассказывать о своей болезни: ведь она чуть не умерла!