опасную игру и должен в одиночку принять моральные последствия этого. Подобный взгляд не помешает материальной помощи, поскольку этого потребуют наши собственные интересы, но не позволит нам отождествлять себя с воюющей Россией политически и идеологически. Поэтому более правильно расценивать Россию как „попутчика“, пользуясь принятым в Москве термином, но не как политического союзника».
В том, что я изложил за полгода до вступления в США в войну, заключалась суть моих разногласий с правительственным курсом в ближайшее пятилетие. Потом, когда маятник официальной политики качнулся вправо, в 1946–1948 годах мои взгляды на внешнюю политику стали очень близки к официальным; но я снова разошелся с ними после 1949 года, когда политическая линия в отношении России стала слишком упрощенной и милитаристской.
Я плохо помню период, предшествующий Перл-Харбору. Мне только запомнилось чувство, что ситуация вышла из-под контроля (именно из-под контроля вообще). День за днем я, глядя на большую карту России в моем кабинете, следил за продвижением гитлеровских армий к Москве, сравнивая эту кампанию с продвижением армии Наполеона в 1812 году (в некоторых отношениях сходство было нередко поразительным). Во время войны с Россией наши отношения с немецким правительством, и до этого достаточно прохладные, стали ухудшаться. Никто не знал, чем и как все это закончится.
В одно памятное декабрьское воскресенье, слушая на коротких волнах американское радио, мы узнали о Перл-Харборе. Я тогда же позвонил по телефону мистеру Моррису, нашему временному поверенному, а также другим нашим сотрудникам, которым мог дозвониться. Поздно ночью мы собрались в посольстве, чтобы обсудить создавшееся положение. Война с Японией уже началась, и ясно было, что за этим может последовать вовлечение нашей страны в войну с Германией.
Четыре дня мы жили в неизвестности. За это время от нас перестали принимать телеграммы, даже правительственные, а во вторник наши телефоны вдруг загадочным образом перестали работать. Таким образом, мы оказались отрезанными от всего мира.
В ночь со вторника на среду мы сожгли свои шифры и уничтожили специальную корреспонденцию, понимая, что это лучше сделать, чем не сделать, надеясь на то, что войны удастся избежать. В четверг мы узнали, что Гитлер собирается выступать в рейхстаге с речью. После этого площадь перед посольством почему-то заполнили грузовики и толпы народа. Мы ждали штурма, но он не последовал. Зато наш телефон вдруг снова заработал. Позвонили из германского МИД и сообщили, что сейчас явится сотрудник отдела протокола, чтобы доставить временного поверенного США в делах Германии к министру иностранных дел. Возбужденный Риббентроп вслух прочел Моррису и его спутникам ноту об объявлении войны и прокричал: «Ваш президент хотел войны, и он получил войну!» – затем повернулся и вышел из помещения.
Видимо не зная, что с нами делать дальше, сотрудники МИД решили проконсультироваться с Гитлером. Но тот уже отбыл в свою ставку, и мы два дня ждали ответа. Ответ, полученный в субботу, был лаконичным: «В конце недели американцев не должно быть в Берлине». За ночь нам кое-как удалось собраться, и к утру следующего дня мы подготовились к отъезду. В восемь утра 14 декабря наше здание заблокировали гестаповцы. И мы стали их пленниками. Нас посадили в автобусы и отвезли на вокзал, а оттуда на двух спецпоездах, под охраной гестапо, доставили в один из пригородов Франкфурта, где мы и провели около пяти месяцев. Лишь в конце апреля 1942 года правительство США связалось с нами, до этого же мы могли получать какую-то информацию только от самих немцев или от посещавших нас время от времени представителей Швейцарии.
Весь этот период я чувствовал ответственность за порядок внутри группы узников и был их представителем перед немцами, державшими нас под стражей. Заботы, ссоры и жалобы этих людей занимали почти все мое время. Особенно частыми были всякого рода жалобы, связанные с питанием, которые доставляли мне немало хлопот, поскольку волей-неволей приходилось говорить об этом с немцами. Правда, мы получали положенные в Германии гражданскому населению продуктовые нормы, которые были ниже принятых в мире для военнопленных; не имели мы, однако, и продовольственной помощи Красного Креста, которая военнопленным также полагалась. Таким образом, кормили нас скудно, и все мы чувствовали, что недоедаем.
Но в то время в Европе многие голодали по-настоящему, и на карту были поставлены более важные вещи, чем сытость.
В середине мая нас на двух поездах отправили через Испанию в Лиссабон, где обменяли на аналогичную по численности группу немцев. Когда мы проезжали через Испанию, то пришлось запирать двери вагонов, чтобы некоторые наши товарищи (особенно журналисты) не выбегали на станциях, растворяясь в толпе в поисках спиртного, с риском отстать от поезда. На первой же португальской станции нас встретил Тед Руссо, в то время помощник нашего военно-морского атташе в Лиссабоне. Оставив своих подопечных в запертых вагонах, я вышел поприветствовать его. После обычных любезностей я спросил Руссо, можно ли на этой станции позавтракать. Получив утвердительный ответ, я, пять месяцев получавший жалобы на плохую еду, решил отомстить моим товарищам и отправился в буфет, где съел на завтрак несколько яиц. Остаток пути у меня ушел на сочинение прощальных стишков, посвященных тем, кто был моими спутниками в течение этих пяти месяцев. У меня сохранился этот набросок. Там упоминается «Гранд-отель», где нас поселили во время пребывания в Бад-Нохейме, под Франкфуртом, а также тамошняя речка с подходящим к случаю названием Юса.[20] Вот эти стишки:
Мои литературные упражнения были прерваны, когда мы прибыли в Лиссабон, и мне сразу же захотелось найти ближайший хороший ресторан.
Как уже говорилось, Госдепартамент долго не пытался связаться с нами (хотя это можно было сделать через Швейцарию); мало того, перед нашим обменом пришла первая телеграмма с сообщением, что по решению начальника контрольного финансового управления нам не будут оплачены месяцы, проведенные в заключении, потому что мы, видите ли, все это время не работали. Во второй (и последней за это время) телеграмме говорилось, что первоначальное решение о нашем выезде пересмотрено и половина из нас должна остаться в Германии, чтобы освободить место на корабле для еврейских беженцев. Причина была проста – часть конгрессменов для удовлетворения части избирателей намеревалась перевезти этих беженцев в США (хотя они и не являлись нашими гражданами). И это было важнее, чем все, что произошло с нами. Мы с мистером Моррисом справились с обоими этими испытаниями, но, конечно, не на такой прием мы надеялись после освобождения из пятимесячного плена. Это неприятное впечатление еще усилилось по прибытии в Лиссабон, где нас ожидали телеграммы с информацией о том, что часть из нас должна остаться на службе на Иберийском полуострове и приступить к работе со следующего дня. Похоже, в Госдепартаменте не имели ни малейшего представления о нашем нервном и физическом состоянии. Ни в этих приказах, ни во время встречи в США, когда туда прибыли те, кого не оставили на службе, нам, насколько я помню, не было высказано признательности ни за нашу службу, ни за те неприятности, которым мы подверглись в связи с ней.
Это не последний за время войны пример несправедливого отношения правительства и значительной части нашего общества к людям на государственной дипломатической службе. То же самое проявилось и в отношении призыва на военную службу.[21] Руководители Госдепартамента довели до сведения подчиненных, что они благодаря их квалификации принесут больше пользы на дипломатической службе, а потому должны ходатайствовать об отсрочке от призыва.
Сам Госдепартамент не стал брать на себя эту миссию (очевидно опасаясь критики со стороны конгресса), поэтому этим пришлось заниматься самим нашим служащим. Большинство из них так и поступили и получили отсрочку от призыва на военную службу. Их работа во многих случаях была не менее важна для войны, чем служба людей в форме. Больше того, на долю дипломатов в военное время выпадало не меньше опасностей и лишений, чем на долю военнослужащих. И все же это не спасало наших служащих от напоминаний, связанных нередко с упреками, об их гражданском статусе. В союзных странах они были