опять вспомнил Ефимка ту самую немудреную песенку, которую еще так недавно пели заводские девчата, возвращаясь с комсомольской вечёрки.
Все тогда пели, и Верка пела, и он подпевал тоже.
И тут Ефимка почувствовал, как крепче и крепче колотится его сердце, как горячей, ярче краснеет его лицо и как тяжелая и гордая злоба начинает давить ему пересохшее горло. Был завод, школа, дом, комсомол, песня. А теперь ничего, кроме этих усталых женщин да побледневших, измученных ребятишек, которые его ждут, на него надеются, в то время как он тут без толку месит грязь в болоте.
— Ах, собаки!.. Ах, императоры!.. — незаметно для себя так же протяжно и с той же злобою повторил он, как и тот избитый бандитами мужик, который встретился недавно в лесу.
Ефим спрыгнул с коня. Плеснул болотной водою на окровавленный лоб. Подтянул седло и поправил винтовку.
Солнце опять стало слева. Славный каурый двинул рысью. И слегка сгорбившемуся Ефимке вдруг показалось, что теперь уже никто и ничто не сможет помешать ему пронестись, пробиться, прорваться к своим — в Кожуховку.
Конь вынес его на ту же тропку. Вскоре засверкало широкое поле. Вправо на бугорке виднелся хутор. Кто-то махал Ефиму шапкой и кричал, по-видимому приказывая остановиться. Вскоре трое верховых, отделившись от ограды, кинулись за ним вдогонку. Первая пуля слабо взвизгнула где-то высоко и в стороне. Потом вторая.
«Врешь, не попадешь, а догнать не догонишь!» — злорадно подумал Ефимка, заскакивая на опушку негустой рощицы. И вдруг он увидел, что рощица быстро расступается. Внизу под горкой голубеет спокойная широкая река, а за рекой, за просторными лугами раскинулось на горе село Кожухово.
Вот они — мельница, колокольня, старый барский дом над обрывом, а на высоком шпиле дома бодро колышется еле-еле заметный отсюда красный флаг.
Ти-у! — опять взвизгнула пуля, но теперь уже неподалеку.
— Врешь, не попадешь, а догнать не догонишь, — гордо повторил Ефимка и вместе с конем бултыхнулся в воду.
Холодная вода залила сапоги. Еще несколько шагов, и вода подошла к седлу. Слева и справа от коня полетели брызги. Тогда, не раздумывая, Ефимка свалился в воду, ухватился за гриву, и облегченный каурый, высоко подняв морду, рванулся вплавь.
Только что успели они выскочить к кустам на берег, как вдруг каурый вздрогнул, поднялся на дыбы, упал на колени. Он попробовал встать, но не встал, а грузно повалился на бок, задергал ногами и захрипел. И тотчас же Ефимка услышал плеск воды.
— Ах, вот как! — стиснув зубы, гневно пробормотал Ефимка. И, низко пригибаясь, он пополз обратно к берегу.
Отсюда, из-за куста, ему было видно, как три всадника один за другим уверенно спускались в воду.
Тогда, сдерживая дыхание, Ефимка медленно оттянул предохранитель и нацелился в грудь первого. Но рука дрожала и не слушалась. Он положил качающееся дуло на сук, нацелился с упора и, невольно зажмурившись, выстрелил.
Когда он открыл глаза, то увидел, что двое поспешно поворачивают назад, а одинокий конь, фырча и отряхиваясь, уже выбирается на этот берег.
Конь был буланый, белогривый, седло добротное, казачье, и Ефимка крепко вцепился в мокрый ременный повод.
Солнце светило ему прямо в лицо, и, сощурившись, никого не видя, Ефимка домчался до кладбищенской ограды, где его сразу же окликнули и остановили.
Он не знал пароля и от волнения ничего не мог объяснить. Тогда его спешили, отобрали винтовку и вместе с винтовкой и конем повели в штаб.
Но шаг за шагом он начал приходить в себя. Телеги, подводы, походная кухня, распахнутые ворота, оседланные кони, пулеметные двуколки, и вдруг откуда-то шарахнула песня — знакомая, такая близкая и родная.
Ефимка поднял глаза на своего конвоира и улыбнулся.
— Чего смеешься? — удивился долговязый головастый парень и настороженно приподнял винтовку.
— Хорошо! — сказал Ефимка и больше ничего не сказал.
— Этто правда, — снисходительно согласился парень. — Казаков-то из-под Козлова вчера ох как шарахнули!
Вдруг парень отпрянул и вскинул винтовку, потому что Ефимка вскинулся и круто свернул вправо, где стояла кучка командиров.
— Собакин! Чтоб ты пропал! — громко и радостно выругался Ефимка.
— Ты! Отку-у-уда? — развел руками Собакин.
— Отту-уда! — передразнил его Ефимка. — Наши здесь? Отец здесь? Самойлов здесь?
— Здесь… Все здесь… — ответил Собакин и, обернувшись к долговязому конвоиру, он насмешливо крикнул: — Да ты что, ворона, винтовку на нас наставил? Смотри, убьешь, кто хоронить будет?
Уже совсем ночью сорок всадников тихо подвигались по дороге, сопровождая телеги с разысканными беженцами.
Несмотря на то что он встал с рассветом и с тех пор почти не сходил с коня, спать Ефимке не хотелось.
Где-то за черными полями разгоралось зарево, и оттуда доносились отголоски орудийных взрывов.
— В Кабакине, — негромко сказал начальник отряда. — Это четвертый Донецкий полк дерется.
— Так я останусь? — уже во второй раз спросил у начальника Ефимка.
— Где останешься?
— У вас в отряде, вот где. Конь у меня есть, седло есть, винтовка есть. Отчего мне не остаться!
— Эх, как бабахает! — приподнимаясь на стременах и прислушиваясь к канонаде, сказал начальник. — Видно, там крепкое у них затевается дело… Оставайся, — обернулся он к Ефимке и тотчас же приказал: — Давай-ка скажи, чтобы задние подводы не тарахтели, что у них там, ведра, что ли?
Возвращаясь, Ефимка задержался возле первой телеги:
— Ты не спишь, Верка?
— Нет, не сплю, Ефимка.
— Я остаюсь! Завтра прощай, Верка.
Оба замолчали.
— Ты будешь помнить? — задумчиво спросила Верка.
— Что помнить?
— Все. И как мы лесом, и тропками с ребятами, и как тогда ночью разговаривали. Я так до самой смерти не позабуду.
— Разве позабудешь!
Ефимка сунул руку в карман и вытащил яблоко.
— Возьми, съешь, Верка, это сладкое. Слышишь, как грохают. И это везде, повсюду и грохает и горит.
— И грохает и горит, — повторила Верка.