заслужить, чтобы меня приняли в партию.
Но напрасно вызывался я в опасные разведки. Напрасно, стиснув зубы, бледнея, вставал во весь рост в цепи, в то время когда многие даже бывалые бойцы стреляли с колена или лежа. Никто не уступал мне своей очереди на разведку, никто не обращал внимания на мое показное геройство.
Сухарев даже заметил однажды вскользь:
— Ты, Гориков, эти Федькины замашки брось!.. Нечего перед людьми бахвалиться… Тут похрабрей тебя есть, и те без толку башкой в огонь не лезут.
«Опять „Федькины замашки“, — подумал я, искренне огорчившись. — Ну, хоть бы дело какое-нибудь дали. Сказали бы: выполнишь — все с тебя снимется, будешь опять по-прежнему друг и товарищ».
Чубука нет. Федька у Махно. Да и не нужен мне Федька. Дружбы особой нет ни с кем. Мало того, косятся даже ребята. Уж на что Малыгин всегда, было раньше, поговорит, позовет с собой чай пить, расскажет что-нибудь — и тот теперь холодней стал…
Один раз я слышал из-за дверей, как сказал он обо мне Шебалову:
— Что-то скучный ходит. По Федору, что ли, скучает? Небось, когда Чубук из-за него пропал, он не скучал долго!
Краска залила мне лицо.
Это была правда: я как-то скоро освоился с гибелью Чубука, но неправда, что я скучал о Федоре, — я ненавидел его.
Я слышал, как Шебалов зазвенел шпорами, шагая по земляному полу, и ответил не сразу:
— Это ты зря говоришь, Малыгин! Зря… Парень он не спорченный. С него еще всякое смыть можно. Тебе, Малыгин, сорок, тебя не переделаешь, а ему шестнадцатый… Мы с тобой сапоги стоптанные, гвоздями подбитые, а он как заготовка: на какую колодку натянешь, такая и будет! Мне вот Сухарев говорит: у негоде Федькины замашки, любит-де в цепи вскочить, храбростью без толку похвастаться. А я ему говорю: «Ты, Сухарев, бородатый… а слепой. Это не Федькины замашки, а это просто парень хочет оправдаться, а как — не знает».
На этом месте Шебалова вызвал постучавший в окно верховой. Разговор был прерван.
Мне стало легче.
Я ушел воевать за «светлое царство социализма». Царство это было где-то далеко; чтобы достичь его, надо было пройти много трудных дорог и сломать много тяжелых препятствий.
Белые были главной преградой на этом пути, и, уходя в армию, я еще не мог ненавидеть белых так, как ненавидел их шахтер Малыгин или Шебалов и десятки других, не только боровшихся за будущее, но и сводивших счеты за тяжелое прошлое.
А теперь было уже не так. Теперь атмосфера разбушевавшейся ненависти, рассказы о прошлом, которого я не знал, неотплаченные обиды, накопленные веками, разожгли постепенно и меня, как горящие уголья раскаляют случайно попавший в золу железный гвоздь.
И через эту глубокую чужую ненависть далекие огни «светлого царства социализма» засияли еще заманчивее и ярче.
В тот же день вечером я выпросил у нашего каптера лист белой бумаги и написал длинное заявление с просьбой принять меня в партию.
С этим листом я пошел к Шебалову. Шебалов был занят: у него сидели наш завхоз и ротный Пискарев, назначенный взамен убитого Галды.
Я присел на лавку и долго ждал, пока они кончат деловой разговор. В продолжение этого разговора Шебалов несколько раз поднимал голову, пристально глядел на меня, как бы пытаясь угадать, зачем я пришел.
Когда завхоз и ротный ушли, Шебалов достал полевую книжку, сделал какую-то заметку, крикнул посыльному, чтобы тот бежал за Сухаревым, и только после этого обернулся ко мне и спросил:
— Ну… ты что?
— Я, товарищ Шебалов… я к вам, товарищ Шебалов… — ответил я, подходя к столу и чувствуя, как легкий озноб пробежал по моему телу.
— Вижу, что ко мне! — как-то мягче добавил он, вероятно угадав мое возбужденное состояние. — Ну, выкладывай, что у тебя такое.
Все то, что я хотел сказать Шебалову, перед тем как просить его поручиться за меня в партию, все заготовленное мною длинное объяснение, которым я хотел убедить его, что я хотя и виноват за Чубука, виноват за обман с Федькой, но, в сущности, я не такой, не всегда был таким вредным и впредь не буду, — все это вылетело из моей памяти.
Молча я подал ему исписанный лист бумаги.
Мне показалось, что легкая улыбка соскользнула из-под его белесоватых ресниц на потрескавшиеся губы, когда он углубился в чтение моего пространного заявления.
Он дочитал только до половины и отодвинул бумагу.
Я вздрогнул, потому что понял это как отказ. Но на лице Шебалова я не прочел еще отказа. Лицо было спокойное, немного усталое, и в зрачках дымчатых глаз отражались перекладины разрисованного морозными узорами окна.
— Садись, — сказал Шебалов.
Я сел.
— Что же, ты в партию хочешь?
— Хочу, — негромко, но упрямо ответил я.
Мне показалось, что Шебалов спрашивает только для того, чтобы доказать всю невыполнимость моего желания.
— И очень хочешь?
— И очень хочу, — в тон ему ответил я, переводя глаза на угол, завешанный пыльными образами, и окончательно решив, что Шебалов надо мною смеется.
— Это хорошо, что ты очень хочешь, — заговорил опять Шебалов, и только теперь по его тону я понял, что Шебалов не смеется, а дружески улыбается мне.
Он взял карандаш, лежавший среди хлебных крошек, рассыпанных по столу, подвинул к себе мою бумагу, подписал под ней свою фамилию и номер своего билета.
Сделав это, он обернулся ко мне вместе с табуреткой, шпорами и палашом и сказал совсем добродушно:
— Ну, брат, смотри теперь. Я теперь не только командир, а как бы крестный папаша… Ты уж не подведи меня…
— Нет, товарищ Шебалов, не подведу, — искренне ответил я, с ненужной поспешностью сдергивая со стола лист. — Я ни за что ни вас, ни кого из товарищей не подведу!
— Погоди-ка, — остановил он меня. — А вторую-то подпись надо… Кого бы еще в поручители?.. А- а!.. — весело воскликнул он, увидев входящего Сухарева. — Вот как раз кстати.
Сухарев снял шапку, отряхнул снег, неуклюже вытер об мешок огромные сапожищи и, поставив винтовку к стене, спросил, прислоняя к горячей печке закоченевшие руки:
— Зачем звал?
— Звал за делом. Насчет караула… На кладбище надо будет ребят в церковь определить… Не замерзать же людям… Сейчас поп придет, тогда сговоримся. А теперь вот что… — Тут Шебалов хитро усмехнулся и мотнул головой на меня: — Как у тебя парень-то?
— Что как? — осторожно переспросил Сухарев, ухмыляясь во все свое красное, обветренное лицо.
— Ну… солдат какой? Ну, аттестуй его мне по форме.
— Солдат ничего, — подумав, ответил Сухарев. — Службу хорошо справляет. Так ни в чем худом не замечен. Только шальной маленько. Да с ребятами после Федьки не больно сходится. Сердиты у нас дюже ребята на Федьку, чтоб его бомбой разорвало.
Тут Сухарев высморкался, вытер нос полой шинели; лицо еще больше покраснело, и он продолжал сердито:
— Чтоб ему гайдамак башку ссек! Такого командира, как Галда, загубил! А какой ротный был! Разве же ты найдешь еще такого ротного, как Галда? Разве ж Пискарев… это ротный?.. Это чурбан, а не ротный…