и влажных глубинах и складках. А потом. Он ощутил иное тепло — оно распустилось навстречу ему, пальцы его ласкали округлую, растущую, тугую, гладкую как шелк, выпуклость, а сам он искал, томился по свету в ее глазах, и в головокружении не находил их, и тяжело дышал, ибо сердце его яростно трепыхалось и пыталось остановиться, но наконец он нашел ее лицо, и крошечные искорки страха, мерцавшие в ее глазах, легко растаяли от жара, когда Джейми и Фрэнки оба поняли, что это было хорошо, о да, очень хорошо… нет, больше, думал Джейми — это
Позже они целовали и облизывали пальцы друг друга; потом снова мягко слились губами. Джейми медленно оторвался от нее, тряс головой в радостном недоверии. Разум его словно заново настроили, возродили эти возникшие из потрясающе полного и всецелого откровения иглы (они словно тянутся к каждой моей клетке — и прорастают, да; они прорастают). Иисусе, кто бы мог подумать, что Фрэнки? Ну а я — я бы никогда не полез в такие: для меня это темный лес. Малейший всхлип намека я немедленно отмел бы как бездумную судорогу, которой, умоляю тебя, господи, он наверняка должен быть. Мне надо подумать — немного подумать об этом; но, знаете, не слишком долго.
Джейми осторожно надавил на руль и завел мотор: «алвис» медленно отправился в путь (быть может, он их куда-нибудь вывезет). Джейми выехал за ограждение темной, пустынной парковки, тусклый свет фар превратил вытянувшееся перед ним гудроновое шоссе, скользкое от дождя, в глубокое и бескрайнее море раскрошенного угля и бриллиантов. А потом сердце его замерло в груди, когда дальнее крыло со скрежетом въехало в чертов низкий парапет, приближения которого Джейми даже не заметил, и они оба с Фрэнки вздрогнулии сжали челюсти, стекло зазвенело и что-то, лязгая, покатилось (какая-то деталь погнулась и отлетела).
Уна, она поймала меня, как раз когда я собирался подняться в лифте (я только-только оторвался от Фрэнки). Джейми, сказала Уна, — теперь мы можем поговорить? Да? Нет, ответил я, — извини, Уна, но нет, не сейчас, сейчас я говорить не могу. Я и правда не мог. Мне надо было лечь в постель, опустить голову на полушку и уставиться в потолок. Что я и сделал. И знаете, что я чувствую? Каково мне? Я переполнен — переполнен, да: до краев переполнен стыдом. Я не оправдал доверия. Что случилось? С моей твердостью? Она куда-то испарилась. Почему я стал —
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Пол, Тычок и Бочка сбились в кучку у глубокой медной кастрюли с широкими краями, стоявшей на громадной стальной плите в дальнем углу кухни (уж и не припомню, печально думал Бочка, когда в последний раз гонял эту штуку в хвост и как ее там: все три духовки, грили и конфорки, ага? Когда они вовсю трудились. Кажись, народ больше не хочет жрать: я думал, дам им неделю, и все, может, наладится? Шиш).
Пол небрежно обнял Тычка и Бочку за плечи.
— Скажу тебе, Тычок, старина, — придет день, и ты встанешь на колени и от всего сердца поблагодаришь старину Поли, чесслово. Если у тебя, конечно, есть сердце. Выше нос, парень! Не смотри так, будто это еще одни похороны, нахер. Это ведь просто бумага. А? Это просто
Бочка скрестил на груди мясистые руки и ничего не сказал: пусть Пол говорит, а я погляжу. Зато старина Тычок, похоже, вот-вот заревет. Аж задыхается, гляньте.
— Ради
— И я знаю. Тычок, — ласково настаивал Пол. — Вот почему это надо сделать. Сколько раз мы такое проворачивали, а? Я даю их тебе, ты тут же вчехляешь их — да, какому-нибудь слепому придурку и, типа, веселишься. Что ж, скажу я тебе, сынок, — посмотрим, как ты будешь смеяться, когда копы дадут тебе пинка под зад, посмотрим. Ты ж отсидел уже — тебе теперь двенадцать лет светит. Да я тебя от тебя самого спасаю, ясно, Тычок? Ты же не думаешь, что я собираюсь полезное барахло сжечь, а? Кто я, по- твоему, Тычок? А?
Уголки Тычкова рта опустились, и он пожал плечами в неизбежном согласии. Потому как да, это правильно, чё Пол говорит, — и да, это все уже, бля, не первый раз. Но я вам говорю — я прям не знаю, смогу ли на это смотреть — не знаю, как выдержу. Но я должен убедиться, что это произошло, сечете? Нет — ничё не могу объяснить, не могу. Давайте просто сделаем это, раз уж собрались.
Пол расстегнул молнию на синей виниловой сумке, и вот они: толстые новехонькие пачки прекрасных (блядь, думал Тычок, — они прекрасны, правда прекрасны) пятидесятифунтовых банкнот — точно бронзовые и медные бумажные кирпичи. Пол бросил их в котел (и не пытайтесь — даже не пытайтесь узнать, сколько у нас тут было: говорю же — это разобьет вам сердце) и попрыскал на них бензином для зажигалок, а потом очень быстро (потому как Полу, честно говоря, — ему все это тоже совсем не нравилось) бросил внутрь спичку, и все трое попятились, услышав приглушенный рев, и языки пламени вырвались наружу, вверх, и прямо-таки слышно было, как они пожирают денежные пачки. Поплыл запах, отвратительный и притягательный разом — все сгорело на удивление быстро. Бочка уже мешал почерневший хрустящий пепел деревянной ложкой, взлетевшая копоть осела на крылья его горячего и потного носа.
— Ну, — сказал он, — вот, бля, и все…
Да, подумал Пол: да. Но это правильно, чё я сделал, — и я скажу вам, почему. Тычок, да, — сколько он ко мне приставал? До, типа… ну, блин, как вы это называете-то?
— Так что валяй, Поли, — гони мою треть, и я пошел. В смысле — ничё такого не думай,
— Ну, это ради бога, Тычок, — но как я тебе отдам треть того, что еще не продал? А?
— Так подели
— Нам нужно тянуть. Сам знаешь. Они слишком новые. Опасно.