заявлений, прислушиваться к неофициальным разговорам, вернее, разговорчикам, улавливать подводные течения, собирать сплетни («Фи, бабье занятие!»). Его донесения грешили сухостью и малым количеством любопытных сведений. А жена чувствовала себя в этом закулисном мире как рыба в воде. Кроме того, она отнюдь не страдала от переизбытка нравственности, поскольку не являлась родной дочерью Шарлотты Карловны.
Обворожительная Дороти находилась в курсе всех политических новостей и смутных слухов, настроений лиц, стоявших во главе правления, обращала внимание на ничтожные факты, беглые фразы, намеки, делала заключения и сообщала о них мужу.
Кроме того, Дарья Христофоровна обладала феноменальной памятью в отличие от своего брата Александра Бенкендорфа, который был столь же феноменально забывчив. О его рассеянности даже ходили анекдоты: он забывал свою фамилию и не мог ее вспомнить без визитной карточки. Впрочем, сие не помешало ему прославиться. Во время Отечественной войны 1812 года с отрядом из восьмидесяти казаков он пробрался по французским тылам от Тарутина к Полоцку, пересек всю Белоруссию, захваченную неприятелем, прибыл в ставку генерала Витгенштейна и установил благодаря этому связь главной армии и корпуса, который прикрывал направление на Петербург. Недоброжелатели императора Николая считали Бенкендорфа душителем свободной мысли. Оный душитель был, между прочим, сторонником освобождения крестьян и в отчете возглавляемого им ведомства (он являлся шефом жандармов) писал о том, что крепостное состояние есть «пороховой погреб под государством», тем более опасный, что войско «составлено из крестьян же».
Но сейчас речь не об Александре Христофоровиче, а о его сестре.
Посол фон Ливен получил в лице милой Дашеньки информатора, стоившего нескольких десятков лазутчиков! Сначала он более или менее успешно перелагал на бумагу сведения, которые приносила ему в клювике жена, потом предложил ей самой сочинять депеши посольства.
Первый опыт оказался настолько удачным, что фон Ливен окончательно предоставил жене составление депеш, поскольку это не представляло для нее никакого труда. Знание дипломатических дел, знакомство со всякого рода кабинетными тайнами далось ей без усилий, благодаря окружавшему ее обществу, постоянным толкам и разговорам о политике, а составление посольских депеш довершило образование как дипломата. Красотка Дороти, пользуясь популярностью в английском обществе, теперь сама возбуждала нужные ей политические разговоры, высказывала взгляды, которые считала совместимыми с политическим достоинством России, и, вызывая собеседников на откровенность, получала ответы на занимавшие ее вопросы. Она превосходила мужа в знании людей, была одарена умом быстрым, деловитым и проницательным и незаметно встала во главе русского посольства при сент-джеймском дворе и фактически правила его делами. Злоехидцы сплетничали об этом в России: княгиня фон Ливен при муже исполняла должность посла и советника посольства и сочиняла депеши. Злоехидство тут совершенно неуместно: все так и было – исполняла и сочиняла. И делала настолько хорошо, что вместо прежних кратких реляций в Россию шли теперь подробные, богатые фактами послания, которые обратили на себя внимание министра иностранных дел Нессельроде.
Авторство депеш скоро обнаружилось, тем паче что сам фон Ливен не делал секрета из помощи жены, гордясь и ее талантами, и тем видным общественным положением, которое она занимала в Англии. Нессельроде вступил с Дарьей Христофоровной в частную переписку, обсуждая вопросы, имевшие касательство к европейской политике. Да и император оказывал графине милостивое внимание и письменно и устно (во время ее приездов в Петербург), много беседовал с нею о европейских делах и своих планах, а перед отъездом в Лондон давал особые инструкции.
Фон Ливены весьма успешно продолжали бы свою деятельность в Лондоне, если бы не случился один неприятный казус. В Польше вспыхнуло восстание, а Англия принялась выражать открытое сочувствие мятежникам и порицать Россию и не угомонилась, даже когда 26 августа 1831 года Варшаву снова взяли русские войска.
Дороти была вне себя от возмущения позицией сент-джеймского кабинета и не делала из этого тайны. Слух о ее нелояльных речах дошел до лорда Пальмерстона, министра иностранных дел, весьма враждебно настроенного к России вообще и к Дарье Христофоровне в частности. Он ей категорически не доверял!
И правильно делал.
– Нужно следовать именно тому, чего не говорит княгиня Ливен, и делать то, что она не думает предлагать, – весьма разумно поучал он своих коллег, которые давно и прочно поддались очарованию жены русского посла. – Мне хорошо известно, какую «пользу» принесла она моим друзьям своими советами, чтобы когда-нибудь воспользоваться ими!
В 1832 году Пальмерстон вздумал отозвать из Петербурга прежнего английского посла Гейнсбери и назначить на его места Стратфорда Каннинга. Это был лютый русофоб, он горячо симпатизировал туркам и полякам. Назначение его в Петербург было рассчитанным оскорблением русскому императору. Княгиня Ливен спрашивала себя: не отношение ли Пальмерстона к ней спровоцировало ту дипломатическую оплеуху, которую получает Россия?
Она встревожилась не на шутку… Впрочем, император Николай Павлович был не тот человек, который позволит какому-то островному государству наносить себе оскорбления. Он отказался принять у Стратфорда верительные грамоты.
Дарья Христофоровна пришла в восторг, решив, что Пальмерстон поставлен на место. Ничуть не бывало! Он по-прежнему настаивал на кандидатуре Стратфорда. Нашла коса на камень: Николай взял да и отозвал из Лондона русского посла Ливена.
Христофору Андреевичу уготовили почетную должность сделаться воспитателем наследника престола цесаревича Александра Николаевича. Князь Ливен был в восторге. Но его жена… Дарья Христофоровна была убита необходимостью покинуть милую Англию. Об этом свидетельствует ее письмо старинному другу, поклоннику и бывшему любовнику лорду Чарльзу Грею, написанное 6 августа 1834 года уже из Петербурга:
«Пожалейте меня, мой дорогой лорд, я сто€ю сожаления… Не знаю, как буду существовать вдали от горячо любимой мною Англии, вдали от всех вас! Перед глазами моими поднесенный мне браслет (герцогиня Сузерленд поднесла Дороти великолепный бриллиантовый браслет от имени лондонских дам, ее подруг, на память о них и в знак печали об ее отъезде) – величайшая честь, какая только могла быть оказана мне; как я гордилась этим, как была счастлива в тот момент и как печальна! По приезде в Петербург мне пришлось провести два дня в Царском Селе. Прием был самый дружеский; государь вполне понимает мои сожаления об Англии, я же могу предаваться своим печальным чувствам».
Но в других письмах Дарья Христофоровна резко сменила тон, осыпая похвалами молодого цесаревича Александра Николаевича, добавляла, что «будет любить его, как родного сына», что «не может быть лучше должности и занятий более интересных, чем воспитание наследника престола».
Николай Павлович был осведомлен о том, что материнские чувства Дарьи Христофоровны к наследнику помогли ей смириться с изгнанием. Значит, она охотно последит за его интимным поведением, вернее, за интимным поведением фрейлин. С этой минуты княгиню Дарью назначили статс-дамой и старшей над фрейлинами.
Через несколько дней Дарья Христофоровна намекнула императору, что должна перекинуться с ним словцом наедине.
– Ваше Величество, мне кажется, что эта окаянная девица при первом же удобном случае откроет ворота крепости и просто силком затащит туда принца, – без предисловий начала она, по английской манере называя наследника принцем.
Говорила княгиня Дарья с такой горячностью, что Николай Павлович оторопел. Право, даже родная мать Сашки, Александра Федоровна, относилась к этой истории спокойнее. О, эти верные подданные старой закалки, думал император, как трогательно, что они всякое дело, случившееся в царской семье, принимают столь же близко к сердцу, как собственные обстоятельства, и даже ближе.
– При этом, – продолжила Дарья Христофоровна, – Бороздина ведет разговоры о том, что хочет отдать свое девичество лишь тому человеку, с кем пойдет под венец…
– Великий Боже… – пробормотал Николай Павлович, и у него волосы на голове зашевелились от ужаса.
Он предчувствовал в сыне нрав, не слишком-то отличающийся от собственного. И хотя у него и в