даже если он засунет в горло не два пальца, а все десять: как пил, он помнил, а вот насчет закуски никаких воспоминаний в мозгу не сохранилось. Осторожно открыв глаза, он увидел не одно, а два мутных, расплывающихся, подернутых тошнотворной сероватой пленкой, сочащихся густой прозрачной сукровицей кроваво-красных солнца, насаженных на острые пики еловых верхушек. От этого зрелища ему стало совсем скверно, он замычал, зажмурил глаза и так, зажмурившись, сделал еще одну осторожную затяжку.
Он еще немного посидел так, бездумно наблюдая за плавными перемещениями разноцветных фосфоресцирующих пятен под сомкнутыми веками. Затем снова поднес к губам сигарету, но тут выяснилось, что она уже сгорела почти до самого фильтра и вот-вот обожжет ему пальцы. Открыв глаза, Александр тупо уставился на тлеющий уголек, и, пока он разглядывал кончик сигареты, она догорела до самого конца и все-таки прижгла кожу. Грязно выругавшись, Дымов отшвырнул окурок. Собственный голос показался ему чужим, похожим на карканье вороны, умирающей от несварения желудка.
Солнце между тем зашло, спряталось за лесом, и теперь над верхушками деревьев виднелось только малиновое с медным отливом зарево. Неподвижно висевшие над западным горизонтом облака окрасились в нежный красно-фиолетовый цвет, напоминая комья манной каши с черносмородиновым вареньем. Во дворе стало сумеречно и прохладно, и Александр почувствовал облегчение: красный закатный свет сегодня почему-то вызывал у него неприятные ассоциации.
Откуда-то с противным писком прилетел один из первых в этом году комаров — мелкий, тощий, явно очень голодный — и с лету приземлился ему на руку.
— Окосеешь, дурак, — сказал ему Александр. — Во мне же сейчас крови нет, один сплошной спиртяга…
Комар не внял предупреждению — потоптался немного, переступая тонкими суставчатыми лапками, среди редких волосков на запястье, выбрал местечко и вогнал туда хоботок.
— Пьянству — бой, — сказал ему Александр Дымов и прихлопнул кровопийцу.
От этого чересчур резкого движения он едва не свалился с крыльца. Посторонний наблюдатель этого заметить не мог, но внутри у Дымова все сместилось, и ему стоило немалых усилий удержать равновесие — отравленный парами алкоголя вестибулярный аппарат работал как попало, вразнос. Дымов чувствовал себя готовым развалиться на куски глиняным болваном — раскисшим, рыхлым, текучим, растрескавшимся, неспособным сопротивляться силе земного притяжения.
С этим нужно было срочно что-то делать. Сквозь похмельный туман ему вспомнилось, что завтра он должен выйти на работу — отпуск, взятый им за свой счет в фирме, где он пять дней в неделю с девяти до шести занимался сущей чепухой, закончился сегодня. Строго говоря, это была катастрофа — маленькая, местного значения, но от этого не менее сокрушительная. Чтобы оказаться на работе завтра в девять, ему нужно было сейчас же садиться за руль и гнать в Москву — то есть сделать то, на что он заведомо был не способен. Шеф у Александра Дымова был строгий — один из тех ублюдков, что обожают издеваться над подчиненными, требуя от них механической точности в исполнении любых, даже самых дурацких распоряжений. «То, чего не хотите или не можете сделать вы, за вас с удовольствием сделают другие», — любил повторять он, намекая на то, что свято место пусто не бывает. Опоздание к началу рабочего дня на какие-нибудь две минуты, запах перегара, слишком частые перекуры, недостаточная расторопность и даже невыглаженный костюм — любая из этих мелочей могла послужить причиной для увольнения. Впрочем, в данный момент перспектива потерять давно опостылевшую работу нисколько не трогала Александра; сквозь тошнотворный туман термоядерного похмелья грозившие ему неприятности казались не стоящими выеденного яйца, имеющими к нему отношение не больше, чем неприличный рисунок на стене общественной уборной. Подумаешь, неприятность — увольнение! Если разобраться, о такой вот неприятности Александр Дымов в глубине души мечтал едва ли не с первого дня работы в этом вонючем рекламном агентстве…
Такое безразличие показалось ему любопытным, и он отважился тихонько, осторожно потрогать самую свежую и глубокую из своих ран, просто мысленно произнеся одно короткое слово: «Ника». Он ожидал возвращения боли, обиды, жгучей ревности, но ничего не произошло. За проведенные в беспамятстве часы образ Ники потускнел и стерся, утратил живость, превратился в воспоминание, сводившееся к коротенькому слову из четырех букв — фактически, к пустому звуку, лишенному отныне какого бы то ни было смысла. Имя этой неблагодарной девчонки больше не вызывало в душе никакого отклика; произнести его было все равно что вслух сказать: «Абракадабра!»
Это было просто превосходно, и Александр решил, что древние были правы: истина действительно в вине, и чем больше этого самого вина, тем ближе ты к абсолютному знанию. Та часть его мозга, которая уже немного протрезвела, догадывалась, что все намного сложнее и что бесчувствие его объясняется, скорее всего, остатками алкогольной анестезии, заморозившей нервные окончания, однако его это вполне устраивало: он устал мучиться ревностью, ему хотелось отдохнуть, расслабиться, и теперь Александр наслаждался покоем, пусть даже сопряженным с мучительной тошнотой и неспособностью твердо стоять на ногах.
Он встал, придерживаясь за столбик крыльца, кое-как преодолел низкую ступеньку, на которой до этого сидел, и побрел в дом. В темных сенях он, как обычно, задел пустое ведро, и то с жестяным грохотом откатилось в дальний угол. Привычно ругнувшись, Дымов переступил высокий порог, нашарил на бревенчатой стене архаичный выключатель и включил свет. Под низким потолком вспыхнула голая, засиженная мухами лампочка на грязном витом шнуре. Шнур был древний, в растрепавшейся матерчатой оплетке. Изоляция на нем давным-давно пересохла и растрескалась; Дымов подозревал, что в один прекрасный день вся эта халупа сгорит, как кучка сухих щепок, в результате неизбежного короткого замыкания в электропроводке, но сейчас это трогало его даже меньше, чем обычно: чему быть, того не миновать. Жизнь представлялась ему бесконечной чередой бессмысленных неприятностей; одной больше, одной меньше — какая, в сущности, разница?
В доме царил кавардак. Судя по всему, находясь в отключке, Александр недурно провел время — разумеется, с точки зрения человека, чудящего в режиме автопилота.
Некоторое время он стоял, слегка покачиваясь, в дверном проеме и с тупым любопытством обозревал следы учиненного в беспамятстве разгрома. У него даже мелькнула мысль, что, пока он трупом валялся на переднем сиденье своих «Жигулей», в доме побывали посторонние — воры, например, а то и просто подростки из соседней деревни, у которых энергии во все времена было больше, чем мозгов. Впрочем, и те и другие наверняка не упустили бы случая свистнуть красовавшийся на самом видном месте ноутбук и нераспечатанный блок дорогих сигарет, лежавший на подоконнике.
По-стариковски шаркая ногами, поминутно спотыкаясь о разбросанные по полу вещи, Александр подошел к столу и взял с подоконника сигареты. Он надорвал целлофановую обертку блока, вскрыл картонную коробку, вынул первую подвернувшуюся под руку пачку и вдруг замер, осененный неожиданной мыслью — вернее, не мыслью, а вопросом, на который, при всей его простоте, никак не мог ответить.
Вопрос был такой: откуда в доме взялись сигареты?
При всей кажущейся нелепости, вопрос был далеко не праздный. Александр хорошо помнил все, что было с ним до начала вчерашней попойки, и вот этот свеженький блок дорогих американских сигарет в его воспоминаниях отсутствовал. Да, перед тем как отправиться в поселок на почту, он обнаружил, что у него кончается курево; да, обычно он курил именно этот сорт сигарет — «Давыдов» — и именно их собирался приобрести в деревенском магазине, где пахло бочковой селедкой и резиновыми сапогами и где ситцевые платьица и драповые пальто соседствовали с сельскохозяйственным инвентарем, канистрами для бензина и окаменевшими шоколадными конфетами. Он отчетливо помнил этот магазин — помнил, как покупал выпивку и как спросил у пожилой продавщицы в грязном белом халате (помнится, ему тогда показалось, что отвратительный запах селедки исходит именно от этого халата, а точнее, от покрывавших его коричневых пятен), почему на витрине не видно «Давыдова». Ему пришлось долго объяснять, что такое «Давыдов», потом он оборвал свои объяснения на полуслове и купил пачку ностальгической «Лайки», потому что сообразил: раз эта старая вешалка понятия не имеет о том, что «Давыдов» — это марка сигарет, значит, она их сроду в глаза не видела и говорить с ней на эту тему бесполезно. Он решил тогда, что ему хватит и «Лайки», — не шикарно, но перебиться можно — и купил эту «Лайку». Вернулся, побрякивая бутылками в сумке, к машине, распечатал пачку, закурил и поехал к себе, сюда, и уже по дороге напился до полной отключки. И, придя в себя четверть часа назад, он выкурил последнюю сигарету из той пачки — ее отвратительный, отдающий сушеным навозом привкус до сих пор чувствовался во рту.