гремел омиллионенный множеством эхза гробом, который ехал.И тотчас же отчаяннейшего плача ноживрезались, заставив ничего не понимать.Вот за гробом, в плаче, старуха-жизнь, —усопшего смеха седая мать.К кому же, к кому вернуться назад ей?Смотрите: в лысине — тот —это большой, носатыйплачет армянский анекдот.Еще не забылось, как выкривил рот он,а за ним ободранная, куцая,визжа, бежала острота.Куда — если умер — уткнуться ей?Уже до неба плачей глыба.Но еще,еще откуда-то плачики —это целые полчища улыбочек и улыбокломали в горе хрупкие пальчики.И вот сквозь строй их, смокших в одинсплошной изрыдавшийся Гаршин,вышел ужас — вперед пойти —весь в похоронном марше.Размокло лицо, стало — кашица,смятая морщинками на выхмуренном лбу,а если кто смеется — кажется,что ему разодрали губу.
(Гимн еще почтее)Май ли уже расцвел над городом,плачет ли, как побитый, хмуренький декабрик, —весь год эта пухлая мордамаячит в дымах фабрик.Брюшком обвисшим и гаденькимлежит на воздушном откосе,и пухлые губы бантикомсложены в 88.Внизу суетятся рабочие,нищий у тумбы виден,а у этого брюхо и все прочее —лежит себе сыт, как Сытин*.Вкусной слюны разли́лись волны,во рту громадном плещутся, как в бухте,А полный! Боже, до чего он полный!Сравнить если с ним, то худ и Апухтин*.Кони ли, цокая, по асфальту мчатся,шарканье пешеходов ли подвернется под взгляд ему,а ему все кажется: «Цаца! Цаца!» —кричат ему, и все ему нравится, проклятому.Растет улыбка, жирна и нагла,рот до ушей разросся,будто у него на роже спектакль-гала́*затеяла труппа малороссов.Солнце взойдет, и сейчас же луч егоему щекочет пятки хо́леные,и луна ничего не находит лучшего.Объявляю всенародно: очень недоволен я.Я спокоен, вежлив, сдержан тоже,характер — как из кости слоновой то́чен,а этому взял бы да и дал по роже:не нравится он мне очень.